Шрифт:
Отец доел второе, налил себе ещё одну кружку пива и развернул газету в ожидании кофе. Мать привычными движениями убирала со стола. А я стоял в углу и наблюдал за ними, стараясь как-то убить время и не думать о боли в желудке.
Выпили кофе. Отец с удовольствием растянулся на кушетке, всё так же углубившись в газету. Мать ушла в свою комнату. А мои мучения продолжались.
Острое чувство голода постепенно притуплялось и сменялось какой-то тяжестью и неприятным жжением в желудке. Но вместе с этим всё сильнее болели колени и подкашивались ноги.
Отец уронил газету на ковёр и задремал. Я воспользовался этим, чтобы присесть на стоявший поблизости стул и отдохнуть, но отец открыл глаза и спросил:
— Устал?
— Не могу больше, — виновато признался я. — Сейчас упаду.
— Хорошо, — с готовностью кивнул он. — Я позволю тебе лечь.
И тогда он в первый раз запер меня в бельевом шкафу.
Это был встроенный в стену шкаф, нижняя часть которого предназначалась для хранения обуви, но всегда была свободна: обувь мы ставили на этажерку в прихожей. Отец запихнул меня в эту нижнюю часть шкафа, где пол был цементным, а высота не больше полуметра, так что я едва мог там поместиться. Он захлопнул дверцы шкафа и запер их.
В первые минуты, лёжа на холодном цементе, я почувствовал облегчение. Потом мои ноги и руки стали затекать, захотелось поменять позу. Я попытался приподняться, но ударился головой о верхнюю доску. Попробовал лечь на бок, но мне мешали боковые доски. И тогда я с ужасом ощутил, что задыхаюсь.
Я был со всех сторон зажат толстыми досками шкафа, словно в герметически закупоренной банке, лишён какой-либо возможности сесть или хотя бы повернуться, чтобы размять свои затёкшие ноги. Мне не хватало воздуха, я задыхался, но самым страшным было сводящее с ума, становившееся всё сильнее чувство, что меня чем-то придавило, что ещё миг-другой и меня задушат, что меня раздавит, как таракана, чья-то неумолимая пятка. Невольно я начал кричать, исходить криком, хотя знал, что вряд ли кто-то меня услышит: мать моя отдыхала в спальне, отделённой тремя стенами от этой комнаты, а отец, вероятно, ушёл покопаться в саду, а даже если и не ушёл, то, наверное, с наслаждением слушал мои крики.
Потом, судя по всему, со мной случился обморок, я потерял сознание от голода, нехватки воздуха и особенно от безумного страха — страха замкнутого пространства.
Я пришёл в себя только когда услышал, как где-то очень далеко раздался спокойный голос отца:
— Ладно, иди спать!
Я попытался вылезти, но у меня не было сил пошевелиться, и матери пришлось помогать мне. Был уже вечер или ночь, и я рухнул камнем на постель, и последней мыслью было никогда больше не оказываться в этом жутком шкафу.
Легко сказать, но трудно сделать. Позднее меня ещё не раз запирали в шкафу, и я даже придумал маленькие хитрости, как переменить позу или передвинуть ноги, как прижаться лицом к щели под дверцей, чтобы глотнуть свежего воздуха. Но в первые секунды меня всегда охватывал панический страх перед этим замкнутым пространством, и я ощущал безумное желание кричать, царапать себе лицо, рвать на себе одежду, а сердце моё бешено колотилось, словно готово было выскочить из груди, и должно было пройти немало времени, прежде чем я овладевал собой и замирал на цементном полу. Поэтому я делал все, что было в моих силах, чтобы меня не запирали в шкафу, и никогда больше не решался воспользоваться тем, что отец задремал, и присесть на стоявший неподалёку стул.
Человек, лежащий на диване, через какое-то время просыпается, бросает взгляд в угол, где я стою, потом смотрит на часы. А я уже едва держусь на ногах, боль в икрах стала уже невыносимой, а колени уже отвратительно дрожат.
— Я сейчас упаду, — говорю я.
— Не упадёшь, — спокойно возражает отец.
И выходит в сад. Но он часто возвращается то за тем, то за другим, и у меня нет никакой возможности выйти из угла, однако я предпочитаю висеть чуть ли, ни как тряпка здесь, в этом углу, в этой большой, светлой и хорошо проветриваемой комнате, чем быть запертым в тесном тёмном шкафу. Единственное, что я позволял себе время от времени, это прислониться к стене, и только этот краткий миг отдыха давал мне возможность не упасть, но это был очень относительный отдых, ведь я продолжал стоять не на чужих, а на своих, нестерпимо болевших ногах.
Он держит меня в углу по четыре часа, по шесть, по восемь часов, в зависимости от того, как оценивает мой проступок. Потом, поглядев на часы, приказывает:
— Ладно, иди учи уроки!
— Я есть хочу, — бормочу я, садясь за стол.
— Есть будешь завтра утром! Иди учи уроки! Ставить меня в угол был его любимый номер. Но у него было достаточно богатое воображение, чтобы разнообразить свои экзекуции. Способы наказаний ему подсказывали сами мои проступки. Когда однажды я пролил чернила на паркет, он заставил меня вылизать их языком.
— Отравится ребёнок, — позволила себе сказать моя мать.
— Не отравится, а станет аккуратнее, — возразил отец.
Я действительно не отравился. Меня только долго рвало в ванной, мои внутренности выворачивались от отвращения, и я не мог избавиться от металлически-сладкого вкуса во рту.
В другой раз, когда я прошёлся в грязных ботинках по дорожке из мраморных плиток в саду, он заставил меня вымыть все плитки водой и щёткой. Зубной щёткой, конечно, — иначе было бы слишком просто. Мытьё продолжалось с обеда почти до вечера, ползая по плиткам, я стёр все колени, а отец приходил каждые четверть часа, чтобы проинспектировать мою деятельность и предупредить: