Шрифт:
В последней сцене первой части «Тетралогии» Бальзака (поскольку у него отдельный роман редко является законченным целым, для него роман — это цикл, состоящий из отдельных произведений) каждое слово, каждый жест имеет подтекст, изнанку, о которых автор не предупреждает читателя и которые отличаются непревзойденной глубиной. Они из области такой специфичной психологии, никем до Бальзака не разработанной, что даже определить их довольно трудно. <…>
Подобные эффекты возможны лишь благодаря превосходному изобретению Бальзака: сквозным персонажам на протяжении всех романов. Так, меланхолический и зыбкий свет луча, поднявшегося из самой глубины созданного им жизненного моря и освещающего целую жизнь, может коснуться и этой дворянской усадьбы в Дордони, и двоих остановившихся перед ней путников. Сент-Бёв ничегошеньки не понял в этой особенности бальзаковских романов: «Эта претензия привела его в конце концов…» («Литературно-критические портреты»).
Сент-Бёв не заметил гениальной идеи Бальзака. Мне могут возразить, что она не сразу проявилась в его творчестве. Какая-то часть его романов лишь впоследствии вписалась в циклы. Что из того? «Колдовство на страстную пятницу» Вагнер сочинил до того, как задумал «Парцифаля», а ведь со временем оно стало одной из частей оперы. Но соотнесение и без того прекрасных творений, новые связи, внезапно подмеченные гением меж разрозненных частей, что стремятся к слиянию в целое, сосуществуют и более не могут друг без друга — это ли не лучшее из его прозрений? Сестра Бальзака оставила нам свидетельство того, какую радость он испытал в день, когда его осенила эта мысль; я нахожу ее столь же великой, как если бы она появилась у него прежде, чем он сел за свой первый роман. Эта мысль — луч, что возник и разом высветил отдельные части его творения, до тех пор тусклые, остававшиеся в тени, объединил их, оживил, зажег, но ведь луч этот и был и остается его мыслью.
Все прочие высказывания Сент-Бёва о Бальзаке не менее бессмысленны. Упрекнув Бальзака в «стилевых излишествах», которых он сам, к несчастью, лишен, он корит его и за вкусовые огрехи, что лежит, так сказать, на поверхности и ни для кого не секрет, однако для примера выбирает фразу, примыкающую к одному из тех восхитительно написанных пассажей, которые, несмотря ни на что, нередки у писателя и в которых авторская мысль цементирует стиль, придавая ему законченность. Эти старые девы, «разбросанные по всему городу, вбирали, подобно капиллярам растения, всасывали в себя жадно, как листок — росу, разные новости, тайны каждой семьи и непрерывно передавали их аббату Труберу, как листья передают стеблю поглощенную ими влагу» {152} . И несколькими страницами ниже идет та самая фраза, за которую Сент-Бёв корит Бальзака: «Такого рода фразы разносились повсюду капиллярами великого тайного собрания женщин и сочувственно повторялись всем городом». Сент-Бёв осмеливается утверждать, что причина успеха романа «Тридцатилетняя женщина» в том, что Бальзак сочувствовал недугам женщин, от которых уходит молодость: «Мой строгий друг говорил: Генрих IV завоевал королевство город за городом; г-н де Бальзак завоевал своих болезненных читательниц благодаря вниманию к их недугам. Ныне тридцатилетние женщины, завтра пятидесятилетние (и даже шестидесятилетние), послезавтра — страдающие хлорозом, в „Клаесе“ — уродины и т. д.». И без стеснения называет еще одну причину молниеносного распространения славы Бальзака по всей Франции: «Ловкость в выборе места действия романов». На одной из улиц Сомюра путнику покажут дом Евгении Гранде, в Дуэ, возможно, уже указывают на дом Клаеса. Какая сладостная гордость, должно быть, сквозила в улыбке владельца «Гренадьеры», хоть он и снисходительный туренец! Заискивание перед любым из городов, где автор поселяет своих персонажей, якобы и помогло ему завоевать эти города. Можно понять, когда о Мюссе, известном своим пристрастием к конфетам, розам и т. д., Сент-Бёв пишет: «Когда любишь столько всего…» [16] . Но он как будто упрекает Бальзака за сам размах его замысла, за его творческое многообразие, называя все это ужасной неразберихой! Да ведь в том-то и состоит величие бальзаковского творения. Сент-Бёв пишет, что Бальзак набросился на XIX век как на свою тему, что общество — это женщина, ждавшая своего художника и обретшая его в лице Бальзака, что, изображая ее, он презрел традицию, обновил палитру и изощрил кисть в угоду этой тщеславной кокетке, стремящейся забыть о своих предшественницах и быть похожей лишь на самое себя. Однако художник не намеревался ограничиваться только изображением, то есть простым воспроизведением оригинала. Его произведения блистали мыслями, такими, без которых, если угодно, невозможны прекрасные живописные полотна, ибо он часто облекал один вид искусства в формы другого, но тогда его произведения производили еще и изобразительный эффект, воплощали великий изобразительный замысел. Как в изобразительном эффекте он узревал прекрасную мысль, так и мысль произведения могла представляться ему источником прекрасного изобразительного эффекта. Он рисовал себе картину, исполненную поразительной оригинальности и способную восхищать. Вообразим сегодня литератора, которому заблагорассудилось бы раз двадцать при различном освещении трактовать одну и ту же тему и у которого возникло бы ощущение созидания чего-то глубокого, неуловимого, мощного, всеподавляющего, ни на что не похожего, поразительного, подобного пятидесяти соборам или сорока водоемам с кувшинками Моне. Страстный почитатель живописи, Бальзак порой испытывал радость при мысли, что и у него тоже возникает прекрасный замысел картины, описания, от которого придут в исступление читатели. Но прежде всего, на первом месте у него всегда был замысел, а не спонтанное изображение, как считает Сент-Бёв. С этой точки зрения даже Флобер, и тот в меньшей степени отличался подобной заданностью. Колорит «Саламбо», «Бовари»… Начинает одну тему, не нравится, хватается за любую, лишь бы работать. Но все великие писатели имеют точки соприкосновения и представляют собой как бы различные, порой противоречащие друг другу моменты жизни одного гениального человека, которому суждено жить так же долго, как человечеству. Заявляя: «Мне нужен блестящий конец для Фелисите» {153} , Флобер воссоединяется с Бальзаком.
16
Сент-Бёв любил такие высказывания, то же говорил он и о Шатобриане. (Примеч. автора.)
Эта реальность романного бытия у Бальзака приводит к тому, что великое множество вещей и явлений, казавшихся нам до сих пор случайными, обретают в наших глазах некую литературную значимость. Творчество Бальзака как раз и выявляет закономерность этих случайностей. Не стоит вновь обращаться к бальзаковским персонажам и сюжетам. Мы с тобой всегда говорим лишь о том, о чем не сказали другие, не правда ли? Возьмем, к примеру, какую-нибудь женщину, ведущую дурную жизнь: вот она прочла Бальзака, уехала туда, где ее никто не знает, искренне полюбила и любима; или какой-нибудь мужчина с темным прошлым или сомнительной политической репутацией, оказавшись в краю, где его никто не знает, обретает там друзей, окружен их привязанностью, но мучается мыслью, что скоро, проведав, кто он, от него, может быть, отвернутся, и ищет способ предотвратить бурю. По дорогам этих провинциальных мест, до которых, возможно, скоро докатятся слухи о его подозрительном прошлом и которые ему предстоит оставить, он выгуливает в одиночестве свою полную тревоги грусть, не лишенную, однако, очарования, поскольку он прочел «Тайны княгини де Кадиньян» и знает, что попал в ситуацию литературного свойства, а потому некоторым образом привлекательную. Пока карета катит его по осенним дорогам к еще ничего не заподозрившим друзьям, к его беспокойству примешивается некое очарование, свойственное и любовному томлению, но лишь в силу того, что на свете существует поэзия. Если же вменяемые ему в вину проступки — лишь клевета, он с еще большим основанием ждет не дождется часа, когда его верные друзья, чистые, как д'Артрез, получат крещение грязью, как Растиньяк и де Марсе. Поразительна та, в некотором роде случайная и индивидуальная истинность ситуаций, благодаря которой в них можно подставлять любые имена, как, например, женитьба Растиньяка на дочери своей любовницы Дельфины де Нусинген, арест Люсьена де Рюбампре накануне женитьбы на м-ль де Гранлье, Вотрен, получающий наследство от Люсьена де Рюбампре, которому он помогал сколотить состояние, или состояние [Ланти], в основе которого лежит любовь кардинала к кастрату, старичок, которому каждый воздает. <…>{154} Есть ситуации и посложнее: Пакита Вальдес, влюбленная в человека, похожего на женщину, с которой она живет; Вотрен, содержанка которого имеет возможность каждый день видеть его сына Саленова; Саленов, выбравший в жены… Тут под оболочкой видимой, внешней драмы действуют загадочные законы плоти и страсти.
Этих-то проблем Сент-Бёв как раз и не касается — вот единственное, что слегка пугает в толковании им Бальзака. Отзываясь в своих письмах о ничтожнейших произведениях как о значительных событиях, он с великим презрением пишет о «Златоокой девушке» и ни словом не удостаивает финал «Утраченных иллюзий». Незначительный, на наш взгляд, характер Евы представляется ему находкой. Правда, все это может быть отнесено на счет случайности писем, которыми мы располагаем, и даже случайности их содержания.
Сент-Бёв поступил с Бальзаком так, как поступал всегда. Вместо того чтобы говорить о тридцатилетней женщине Бальзака, он говорит о тридцатилетней женщине, не имеющей к писателю никакого отношения (процитировать пассаж о «Бале матерей»), уделив Бальтасару Клаесу (из «Поисков Абсолюта») несколько слов, он заводит речь о некоем реальном Клаесе, оставившем труд о своих собственных «поисках абсолюта», приводит из этого опуса обширные выдержки, не представляющие, естественно, литературной ценности. С высоты своей ложной и губительной теории литературного дилетантства он неправильно оценивает суровость Бальзака по отношению к Стейнбоку из «Кузины Бетты» — всего лишь любителю, не созидающему, не понимающему, что истинный художник должен целиком отдаваться искусству. С чувством оскорбленного достоинства нападает Сент-Бёв на бальзаковскую манеру выражаться, например на фразу: «Гомер… сожительствовал с Музой». Словцо и впрямь не слишком удачное. Но толкование шедевров прошлого может осуществляться только с позиций их автора, а не извне, с почтенной временной дистанции и с академическим безразличием. Возможно, внешние условия писательского труда за последний век изменились и писательство стало занятием более исключительным и всепоглощающим. Но внутренние, нравственные законы такого рода деятельности измениться не могли. Представление о писателе как о человеке, изредка проявляющем свою гениальность, чтобы в оставшееся от занятий литературой время вести приятную жизнь светского и образованного дилетанта, — столь же ложно и наивно, как представление о святом, ведущем возвышенную духовную жизнь якобы ради того, чтобы иметь возможность предаться в раю пошлым удовольствиям. Мы гораздо больше приблизимся к пониманию великих деятелей античности, следуя за Бальзаком, чем за Сент-Бёвом. Дилетантство еще никогда ничего не создало. Гораций наверняка был гораздо ближе Бальзаку, чем г-ну Дарю или г-ну Моле.
Конечно, у Бальзака, как у других романистов и в большей степени, чем у них, находились читатели, относившиеся к его романам не как к литературным произведениям, а как к способу удовлетворить запросы своего воображения и любознательности. Таких отталкивали не огрехи его стиля, а скорее его изысканность и достоинства.
В тесной библиотеке третьего этажа, где по воскресеньям г-н де Германт скрывается от гостей жены при первых звуках колокольчика, возвещающих об их приходе, и куда ему приносят его полдник — сироп и печенье, у него под рукой весь Бальзак в тисненной золотом телячьей коже с зеленой наклейкой от г-жи Беше или Верде, издателей, в письмах к которым писатель сообщает о том сверхчеловеческом усилии, с каким ему даются требуемые пять листов вместо трех произведения, огромный успех которого несомненен, в связи с чем он требует повысить гонорар. Часто, когда я бывал в гостях у г-жи де Германт, она, чувствуя, что мне наскучило общество других гостей, говорила: «Хотите подняться к Анри? Он говорит всем, будто его нет, но вас-то он будет счастлив видеть» (так разом обрывая сеть предосторожностей, сплетенную г-ном де Германтом, дабы никто не догадался, что он дома, и не счел его поведение неприличным). «Только скажите, и вас отведут в библиотеку на третьем этаже, там вы застанете его за чтением Бальзака». «О, если вы наведете моего мужа на Бальзака!» — говаривала она с испуганным и празднично-торжественным выражением лица, словно Бальзак был одновременно помехой, затрудняющей своевременный выход из дому, заставляющей пропускать прогулку, и некой привилегией г-на де Германта, которой он делился не с каждым и которая должна была меня осчастливить [17] .
17
Тем, кто не знал, г-жа де Германт объясняла: «Дело в том, что мой муж, стоит его навести на Бальзака, сам становится вроде стереоскопа; он вам поведает историю каждой фотографии, расскажет, в какой стране она снята; не знаю, как ему удается упомнить все это, ведь это совсем иное, нежели Бальзак. Как он может заниматься сразу двумя такими разными вещами?» Одна родственница, баронесса де Тап, очень неприятная особа, при этих словах всегда напускала на себя холодность и всем своим видом говорила: «Я не слышу, меня тут нет, и все же я этого не одобряю». Она считала, что Полина ставит себя в смешное положение, ведет себя нетактично. Г-н де Германт и впрямь был увлечен «сразу» несколькими похождениями, — возможно, они были более утомительны и должны были в большей степени привлечь внимание его жены, чем чтение Бальзака и возня со стереоскопом. (Примеч. автора.)
Сказать по правде, я принадлежал к числу привилегированных: стоило мне появиться у г-на де Германта, как он тут же соглашался показать мне стереоскоп. Были там фотографии Австралии, Бог весть как к нему попавшие, но он без сомнения и сам отснял бы их в местах, которые первым открыл бы, исследовал, колонизировал, если бы «показывать стереоскоп» не представлялось ему делом более тонким, более важным и в большей степени зависящим от его умения. Наверно, сотрапезник Виктора Гюго, выразивший после ужина у великого писателя пожелание послушать в его исполнении чтение неопубликованной драмы, не испытывал такой робости перед непомерностью своей просьбы, как тот смельчак, что отваживался осведомиться у Германтов, не покажет ли граф после ужина стереоскоп. Г-жа де Германт воздевала руки, всем своим видом говоря: «Просить такого!» Но выпадали редкие вечера, когда Германты хотели особым образом отметить чье-либо присутствие или отблагодарить кого-то из гостей за одну из тех услуг, которых не забывают, и тогда графиня с робким, конфиденциальным и восторженным видом, словно не осмеливаясь внушить без достаточно веских на то оснований слишком пылкие надежды (однако чувствовалось, что даже для предположения ей требовалось быть заранее уверенной в успехе), шептала: «Кажется, после ужина господин де Германт покажет стереоскоп». А если г-н де Германт показывал его для меня, она говорила: «Что вы хотите, не знаю, чего только не сделает мой муж для этого мальчика». Присутствующие взирали на меня с завистью, а бедная кузина де Вильпаризи, очень любившая польстить Германтам, обиженно-жеманно возражала: «Но он не единственный такой, я очень хорошо помню, как два года назад кузен показывал стереоскоп мне. Вы разве не помните? А я такие вещи не забываю и очень этим горжусь!» Зато кузина не допускалась в библиотеку на третьем этаже.