Шрифт:
Анна-Метта протянула Миккелю руку, и он так уставился на нее, что она потупилась под его взглядом. Красавица! Ладонь у Миккеля горела, словно он дотронулся до раскаленного железа.
— Ну, Отто Иверсен, держись! — подумал он про себя. — Теперь уж мы с тобою сочтемся!
Все время, пока они были в гостях, говорил Тёгер. Разговор касался чего угодно, не исключая и очень личных вещей, но он ни разу не затронул отношений между Анной-Меттой и молодым барином. По ней тоже нельзя было заметить ничего особенного, она помалкивала и держалась скромно, как всякая молодая девушка. Но выражение у нее было такое, словно счастье вознесло ее недосягаемо для всех остальных людей; тонкие от природы черты девушки дышали свободой восемнадцатилетнего существа: казалось, она излучает душевное равновесие, свойственное юности. Миккель хорошо понимал, почему Отто Иверсен готов весь мир перевернуть, чтобы ее добиться, — что же, тем легче зато будет повергнуть его в пучину горя. И Миккель облек свое сердце в броню твердой решимости.
— Вот бы тебе жениться на Анне-Метте, — сказал, как будто в шутку, старый Тёгер на обратном пути. — Вы бы подошли друг другу. Не мое дело, конечно. Впрочем, Йенс Сивертсен за деньгой не гонится. Я бы и не мог дать тебе очень много на обзаведение. А не то, глядишь поехали бы вы с Анной-Меттой в Рим: помнишь, ты говорил об этом. Йенс Сивертсен в свое время отвез в город на продажу не одну тысячу копченых угрей.
Но видя, что Миккелю его шуточки явно не по душе, старый Тёгер умолк. Однако немного погодя размечтавшийся старик все же дорисовал эту картину следующим замечанием:
— Анна-Метта — девка что надо. Говорят, правда, будто у них там любовь. Что это значит, ты, может, по молодости лет еще не совсем понимаешь. Но всякому видно, что она и по сей день непочатая… Вот так-то, Миккель, сынок, давай, что ли, поторопимся, домой пора.
ТОМЛЕНИЕ
Итак, Миккель воротился туда, откуда все началось, — он снова жил под отчей кровлей. Просыпаясь ночью, он, как бывало, видел в отдушине над головой три большие звезды и слышал, как скрипят, оседая, стропила. Потрескивало гнилое дерево — это сверлил его жук-точильщик; за стеною привычно шумел ночной ветер, — родные милые звуки. Больше ничто не нарушало тишину, которая царила на небе и на земле; от этой тишины у Миккеля шумело в ушах, и некуда было деваться от непрестанного звона, и гула, и клокотания. Прежде, в детстве, он пробуждался порой от младенчески крепкого сна и слушал, как вскипает в бурлящем котле тишина, и в его мыслях тогда рисовался образ вечного странника, который все едет и едет своим мимоезжим путем, и тихо скользят полозья по бесконечным сугробам, и долетает порой издалека тонкий и жалобный звон одиноких бубенцов. Подчас Миккелю снилось, что это лебеди кличут на фьорде; так стало казаться ему с тех пор, как однажды зимой он услыхал среди волн льдисто-звонкие их голоса.
И вот опять Миккель услышал тишину, и она была совсем не такая, как в детстве, а сильная и певучая, и какие-то глухие переливы слышались в ее глубине, от которых ему сделалось страшно. Это напоминали о себе восемь лет неприкаянной и бездомной жизни, восемь лет смертельной, ничем не заполненной пустоты трубили ему в уши свой неумолчный псалом.
И однажды в ночь ему вдруг с неслыханной тяжкой уверенностью пала на душу мысль, что отныне этот нарастающий гул пустоты будет преследовать его всю жизнь, пока однажды не взревет нарастающим пушечным воем, не грохнет единым ужасным разрывом, от которого треснет его голова, и тогда страшный смерч сметет его в окаянную прорву.
И Миккеля потянуло прочь из родного дома.
— Что-то ты заскучал, как я погляжу, — сказал Тёгер. — Сходил бы в море на рыбалку, успокоительное это занятие. Либо с Йенсом на пару, а не то бери плоскодонку да позови с собой старичка Бёрре, он хоть и дурачок, а на рыбалке иного умного за пояс заткнет.
И Миккель отправился с Бёрре на рыбалку. Бёрре был слабоумный замухрышка, который с незапамятных времен обретался в здешних местах. Для Миккеля он оказался подходящим спутником, с ним можно было провести в лодке целый день, не обменявшись ни единым словом, иногда они ходили с бреднем и ловили на мелководье угрей. Обычно Бёрре вел себя как всякий вполне разумный человек, и только временами на него находили приступы тихого помешательства. У него была привычка уткнуться иногда носом в какой-нибудь угол, например между двумя надворными постройками, и так простаивать часами, тихонько хихикая и безудержно радуясь чему-то веселому. Окружающие по большей части видели его спину, и эта спина так и ходила ходуном, потому что Бёрре в это время втихомолку смеялся до упаду. В то время как Миккель и Бёрре по грудь в воде волочили тяжелый бредень, Бёрре тоже иногда вдруг отворачивался в сторону открытого фьорда и принимался подхихикивать, он так трясся от смеха, что вода поблизости покрывалась рябью и вокруг начинали расходиться зыбкие круги.
Иногда Миккель ходил в море с Йенсом Сивертсеном, поэтому он часто встречался с Анной-Меттой. В одном уголке рта у нее выскочила болячка, как бы от переизбытка молодости и здоровья.
Какое долгое и ровное лето выдалось в этом году! Долина и пойменные луга покрылись травой и цветами небывалой гущины. Солнце неторопливо совершало свой путь, и все живое отдыхало от вечной спешки. Вот в небе пролетела птица; то взмывая в вышину, то снижаясь, она пронзала своим полетом воздух, словно взбираясь и спускаясь по холмам, а исчезнув, оставила по себе память веселым своим щебетанием.
Над влажными зыбунами так и гудели шмели, водомерки чертили свои письмена по гладкому зеркалу речного омута.
То была долина бессмертия. С двух сторон над нею толпились лобастые вершины поросших вереском холмов, задумчивая река катила меж них свои воды, а вверху неслись облака, распластав клочковатые крылья.
С веселым журчанием бежали быстрые волны по каменистым перекатам и, стекаясь в глубокую заводь, затихали в молчании. Внезапно плеснув, выскакивала из воды рыбина, норовя ухватить какого-нибудь комара или мошку. И вставал над водой призрак — беглый отблеск в мерцающем мареве, и замирал в воздухе негромкий смех. А между береговых обрывов витало резвое эхо.
В полуденный зной все цепенело в безгласной тишине, столь же глубокой, как каменное безмолвие полуночи, ибо солнечное безмолвие душным гнетом давило на все, что живет и дышит. Невольно все немело под небесным сиянием, и в этой немоте таилась угроза куда более страшная, нежели та, которую источает ночная тьма. Высоко в белесом небе парит крылатое счастье, но пока не умрет, в руки живьем не дастся. Пока не умрет.
Наконец опускались сумерки, и земля на всем своем просторе наполнялась звуками. Нетерпеливо взмахивая упругими крыльями, взлетел в поднебесье бекас, и с головокружительной высоты разносился над росистыми лугами его пронзительный крик. На болотном острове визгливо тявкали лисята. И вдруг по берегам реки кто-то раскатисто захохотал нечеловеческим, жутким голосом. От этого хохота все примолкли, пока дерзкие лисята не принялись вновь за свое тявканье.