Шрифт:
Струится органный поток, утоляя печаль. Наконец-то слились горе и радость в блаженстве тоскующего плача. Звуки псалма врачуют дух, навевая целительные видения. И сердце вдруг шелохнулось в груди, словно плод во чреве, словно наделенный собственной волей еще не рожденный младенец.
О! Как светло и упоительно поют прозрачные голоса; орган взывает, и гремит, и лепечет, и все, даже звериные, голоса звучат в его музыке, все безгласное заговорило первозданными голосами, слышны трубы судного дня и белые флейты, поющие в райских кущах.
И тут вдруг открылся проблеск света и осветил дорогу, ведущую из царства смерти в страну великого лета. Сбираются туда все погибшие из городов и с полей сражений, бредут пахари, бросив свой плуг, и моряки, причалив к берегу, покидают корабль, встают из могил погребенные, и все стекаются в толпы, чтобы идти этой дорогой.
Хладный ветер несбывшихся надежд свищет вокруг. Они идут за милосердием, ибо в жизни не знали ничего, кроме горя. И стоит в толпе скрежет зубовный, и тысячи проливают слезы и ломают руки, ибо горько жилось им в земной юдоли. И летит в вышину вопль страдания от идущей толпы, и, обратив бледные лики к звездам, молят они у звезд милосердия.
С враждебной земли поднимается стон бренного творения, вой всего, что подвластно губительному времени. И поет-завывает ветер о вечном земном увядании, о бренности всего сущего. Это самый холодный ветер из всех, что гуляют по свету, жало его пронзительней зимних стуж, в нем слышится призвук шелестящих льдистых иголок, что вальсируют в снежных тучах, в нем проносится эхом топот копыт, отзвуки смеха и жизни, уже минувшей; это — целый концерт, унылый и тихий! Чу! Вот под сурдинку слышится стук костей, и самый сокровенный звук всей этой музыки похож на шорох, доносящийся из гроба.
Тише! Вьюга взыграет в душе у тебя, коли осмелишься мыслить; забвение дохнет на тебя леденящим хладом. И в памяти зимней остается только метельная песня снегов. Словно острое жало вопьется в твое сознание несносная мысль о мраке.
Так внимают бедные земные изгнанники, и страх их объемлет. Они жмутся поближе друг к другу, но не от взаимной приязни, а скорей словно стадо, оставленное пастись на безлюдном островке, — во время осенней бури скотина выходит на самый край моря и, вытянув морды к желанному берегу, ревет, призывая на помощь.
Жизнь здесь проходит в полумраке, изгнаннику негде согреться, он всеми покинут и не знает дружеской ласки. Кто мерзнет сам, заботится о том, чтобы его ближнего тоже хорошенько просквозило; кто страдает в нужде и лишениях, тот по капле вливает яд зложелательства в сердце собрата по заточению. Долго тянутся тревожные ночи для одинокого, для беззащитного.
Но Миккель узрел царя всех страданий! Он расслышал его в музыке псалма. Он увидел, как Господь и Спаситель принимает под свою защиту всех безутешных; одного за другим он подбирает их с дороги, Бог не брезгует их наготой. Милосердный Спаситель дарует бедным утешение, согревая своим теплом. Узрел Миккель, как всем обремененным душам воздается по их заслугам и они, воспрянув, причащаются славы Господней. Льется на них музыка. И зрит Миккель всех, кого он знал в своей жизни, все собрались тут вместе, кого растерял он с годами: удрученные лица, которые он мельком заметил среди павших на поле сражения, вновь перед ним, ныне они воспряли. Зрит он отца своего Тёгера Нильссена представшим пред Богом в изувеченном старостью обличье — полновесно свидетельствуя телом своим. Он зрит отверстые небеса, и в сердце своем сокрушается он перед Богом. На коленях он выползает на середину церкви и там падает ниц.
НЕЗАМЕТНАЯ СУДЬБА
Шел снег. Большая площадь в Стокгольме покрылась мягким, сияющим белизною ковром, а снег все сыпал с вышины равномерным потоком. Еще на город не спустилась тьма, но в окнах уже засветились огни.
По всем улицам, выходящим на площадь, туда устремился по-праздничному нарядный народ; топча первый снег, они сходились к высокому крыльцу городской ратуши. Ратуша сияла ярко освещенными окнами, город Стокгольм давал банкет в честь короля Кристьерна. Едва приглашенные встали из-за столов и зал освободился, туда хлынула молодежь, которая давно уже теснилась за дверью, дожидаясь своего часа. Начинались танцы.
И вот заиграла музыка. Аксель первым вышел на середину. Он самозабвенно проплясал целый час, без памяти отдаваясь перипетиям танца, не заботясь о том, кто их с ним разделяет. Почувствовав жажду, он спустился вниз и по пути выглянул на улицу, там было темно, как в печной трубе, белый рой снежинок впорхнул в открытую дверь, словно стая мотыльков, летящая на свет. Аксель вышел на улицу и пустился по ним за несколько кварталов проведать расхворавшегося Миккеля. Миккель слег неделю тому назад, и, по всей видимости, дела его обстояли неважно.
В захудалой гостинице, где поселился Миккель, Аксель встретил компанию ландскнехтов, занятую выпивкой. Поздоровавшись с ними, Аксель прошел мимо, в глубину помещения, откуда был вход в комнатушку, где лежал больной Миккель. Там было темно и душно от застоявшегося воздуха. У Миккеля был жар; слабым, горячечным голосом он осведомился, кто там пришел, Аксель зажег свечу и пожал потную руку Миккеля.
— Ну, как дела?
Миккель представлял неутешительное зрелище. Лицо его было покрыто красными пятнами, по лбу струился пот, он так исхудал, что страшно было смотреть. От неодолимой усталости он еле приоткрыл веки, и тут же они снова закрылись, глаза у него были воспаленные и мутные.