Шрифт:
Какие чувства бушевали сейчас в тощей груди Раджа, работника студии, где режиссеры дрались из-за одного-единственного павильона, а операторы — из-за одной-единственной старой, но надежной кодаковской камеры? Эта новая студия была как невеста, которой еще не коснулись нетерпеливые руки жениха, прекрасная, ждущая, трепещущая.
Но Радж-то знал, какой любви откроется эта невеста, и страдал.
Мы еще находились в павильоне, когда явился жених. Знаменитый актер, кинозвезда первой величины. Он был далеко не молод — картинно просоленная грива, белые нити в черни усов и бороды, — но актеру на характерные роли возраст не помеха, громадный, в светлых развевающихся одеждах, с толстыми волосатыми пальцами, унизанными перстнями, с драгоценным ожерельем на шее, а на груди в золотой рамке фотография, величиной с блюдце, любимой жены — шумный, размашистый, самоуверенный, избалованный Бог киноудачи. Как-то сразу стало известно, что он снимается одновременно в тридцати пяти картинах, что со старшего брата — продюсера он сорвал миллион за участие в его фильме, свою обычную сверхставку, не поддавшись родственной слабости, что здесь он будет впервые сам ставить и субсидировать двухсерийный боевик.
Появление великого человека заставило директора свернуть экскурсию, что нас втайне обрадовало, — мы не чувствовали под собой ног, а предстоял еще вечерний прием. Директор и актер удалились для переговоров, и я с удивлением обнаружил в деловой свите знатного гостя мужа гидессы-огнепоклонницы. Этот человек не терял времени даром.
— Представляешь, — сказал Радж с ужасной и потерянной улыбкой людоеда-вегетарианца. — Через неделю вспыхнут софиты, помощник режиссера объявит первый дубль, прогремит из рупора: «Мотор!», и вся эта красота, это техническое чудо падут жертвой очередной пошлости. Огромный, волосатый, ничего не стесняющийся человек будет произносить глупые слова, делать глупые жесты, лить глицериновые слезы ради не просто пустого, но вредного зрелища. И ведь он вовсе не бездарен, в нем есть талант и темперамент, он мог бы будить спящих. Но для этого надо пойти на риск. А разве он решится? Ведь можно потерять сколько-то денег. Отчего такая сила в дурно пахнущих бумажках? Ему же не истратить своих денег, хоть убейся, но загребущие руки все чешутся, как бы еще урвать. А какие фильмы можно поставить в этой студии!.. Что бы мне найти клад, находят же другие. В фильмах этого волосана найти клад — раз плюнуть. Или наследство получить! В коммерческих фильмах чем беднее человек, тем проще ему схватить миллион. На моей стороне все шансы. Да не схвачу я ни черта! А может, жениться на богатой? На принцессе или дочери нефтяного магната. Это самое реальное. Если немного подкормиться, я буду хоть куда! Жаль, конечно, мою подружку, но искусство требует жертв. Кароян говорил: ради искусства я не щадил ни близких, ни любимых, ни самого себя. Кино для меня что для Карояна оркестр. Дам объявление в брачной газете: срочно требуется дочь миллионера. Самое грустное, что я не шучу, почти не шучу. Я попал под гипноз коммерческих фильмов и все время прикидываю к себе их варианты скорого и верного обогащения. Я вижу, понимаешь, вижу кино, которое нужно, но у меня связаны руки. Слушай, у тебя нет знакомой миллионерши?
Никогда не был он таким говорливым. И мне подумалось, что у Раджа голодное возбуждение. Все деньги он ухлопал на авиационные билеты и питается в Бомбее дымом своих черных сигарет.
— Радж, — сказал я, — пойдем куда-нибудь перекусим. Я с утра на одном кофе.
— Боюсь, что не смогу тебя угостить…
— Ладно, Радж, найдешь клад и закатишь пир в «Алмазном зале» Приморского отеля. А на китайский ресторанчик у меня хватит.
И мы поехали в город.
По тому, как накинулся Радж на крепкий суп из плавника акулы, я понял, что не ошибся в своем предположении. Но то ли у него усох желудок, то ли он просто не в состоянии был долго жить велениями плоти, — вкуснейшую «лакированную» утку, которую подают в два приема: сперва золотисто прожаренную кожицу, затем снятое с костей мясо, он лишь поковырял, опять унесясь выспрь. Я слушал его чуть рассеянно, отвлеченный семьей огнепоклонников, обедавшей через два столика от нас.
Семья насыщалась основательно и неспешно, они знали толк в еде. Видимо, знакомый с их привычками метрдотель приставил к ним специального официанта, старенького юркого китайца с траченным оспой личиком. Глава семьи колдовал над соусами и подливами, переделывая их на свой вкус. Он то и дело требовал у официанта то сою, то уксус, то горчицу, то красный перец, то оливковое масло, то едкое табаско, и требования его выполнялись с завидной быстротой. Жена полностью доверяла гастрономическим познаниям мужа и брала пищу лишь после его обработки. Послушная дочка следовала примеру матери. Они не ели, а священнодействовали, изгнав всякую память об окружающем мире. Умели эти люди наполнять каждую минуту или делом, или наслаждением жизни. Они не разговаривали друг с другом, не глазели по сторонам, они питали свою плоть. Будет работа грифам, когда пробьет их час. Но до этого еще далеко, а они, несомненно, принадлежали к тем деревьям, о которых поэт сказал: «И мысль о смерти неизбежной не свеет с древа ни листа».
Радж при всей своей рассеянности к внешним обстоятельствам и одержимости «главной» темой остро, как настоящая художественная натура, чувствовал настроение собеседника. Он замолчал на полуслове, произвел несложный расчет — исходными были: моя невнимательность и смещение взгляда, и сразу в точном полуповороте нашел семью.
— А-а, эти дельцы!.. — сказал без всякого интереса.
— Ты их знаешь?
— Кто их не знает!
— Тебе известно, что они огнепоклонники?
— Нет, — сказал он равнодушно. — Ну что ж, раз совесть спокойна, можно все силы бросить на обслуживание самих себя.
— Ты так это понимаешь?
— А как же еще? Их религия возводит материальное благосостояние в цель жизни. В Бомбее все ростовщики — парсы.
— Вот те раз!.. Слушай, Радж, а ты вам какой веры?
— Я?.. — Вопрос словно застал Раджа врасплох. — Индуистской, конечно. Но честно — я никудышный верующий.
Нет, Радж, ты-то как раз верующий. Ты не откупился от мучительной ответственности посмертным даром, а горишь живьем. Чистым и светлым пламенем. Ты настоящий огнепоклонник…
Воробей
Друзья повезли нас в Нормандию, в старинный город Онфлер. Для русских ушей более привычны названия соседних курортных городков: Трувиль и Довиль — там нередко оказываются персонажи переводных французских романов. Я, правда, не могу назвать ни одного романа, но мешанина из неизлечимых недугов, расстроенных нервов, случайных и роковых встреч, разбитых сердец, букетов весенних роз и осенних хризантем — символов свиданий и разлук заполняет мою ослабевшую с годами память, как только я слышу: «Трувиль», «Довиль». Мы же отправились в Онфлер, о котором я ничего не слышал, в гости к поэту и прозаику Грегуару Бренену, о котором я услышал тогда впервые. Мне сказали, что в Нормандии он знаменитость, его имя знакомо всем детям и всем взрослым: каждое утро он читает по радио новую придуманную им сказку, раз в месяц выступает с собственной программой по телевидению; кроме того, он является основателем, устроителем и непременным участником Нормандского фестиваля литературы, а также организатором, но не участником Нормандского фестиваля джазовой музыки. Эта его вполне бескорыстная деятельность получила признание в столице Франции, и Грегуар удостоился официального титула председателя фестиваля литературы Нормандии. Никаких материальных преимуществ, равно и шумной славы, энтузиасту нормандской культуры это не приносит. А вообще во Франции, которая вовсе не столь уж велика и необъятна, в порядке вещей такая вот локальная, губернская слава, не выходящая или почти не выходящая за пределы края. Я не хочу сказать, что Грегуара Бренена не читали жители, скажем, Иль-де-Франса, Бретани или Лангедока, им наверняка попадались его стихи и поэмы, и автобиографический роман «Воробей», но знаменит талантливый поэт и прозаик лишь у себя в Нормандии, что не так уж мало: от Гранвиля, лежащего на берегу залива Сан-Мало, до Дьепа и Ле-Трепора, портов в восточной стороне Ла-Манша, гремит его имя, его знают и любят в столице провинции Кане и в Руане, где сперва сожгли, а затем посмертно реабилитировали Жанну д'Арк, его знают в Шербуре, нерасторжимо связанном для нас с зонтиками и Катрин Денёв, в Аржантоне и Лизье, и в крупнейшем порту Франции Гавре, восстановленном из развалин. В Бетюне, Шоне, Эвре, Алансоне слава его резко убывает, поскольку здесь глохнет нормандское радио и меркнет нормандское телевидение. И я вовсе не уверен, что в Гренобле, Авиньоне или Тулузе имя Грегуара Бренена что-нибудь говорит людям, но всяком случае, в Ментоне и Антибе я тщетно пытался отыскать его читателей, его знали здесь не больше, чем В Шилове или Выксе, Читают во Франции чрезвычайно мало, только самых признанных, разрекламированных, увенчанных академическими лаврами, выдающимися премиями или, на худой конец, сумевших вызвать громкий скандал. Я имею в виду литературу, а не бульварщину, которую листают жадно.
Воробей, так прозвали Бренена в Нормандии, не академик, не лауреат, не скандалист, он культуртрегер — самое неблагодарное занятие (точнее, призвание) во Франции, как и вообще в Западной Европе. Но это дает ему возможность не умереть с семьей от голода, что непременно случилось бы, будь он только поэтом.
Мы выехали утром из Парижа и, сделав крюк в честь Жанны д'Арк, полюбовались прекрасным Руанским собором, а на Рыночной площади — лобном месте спасительницы Франции — обнаружили непроглядные строительные леса. Потратив на это столь редкий нынешней весной солнечный просвет в безнадежной хмари и зноби, мы за полдень прикатили в Онфлер, едва различимый в белесой дождевой пыли. То не было дождем, а именно водяной пылью растерзанных ветром небесных струй.