Шрифт:
— Четыре ветра дуют, сменяя друг друга, на земле и на море. Четыре лица у Стрибога, — говорил рядом со мной Ратибор. — А небо одно, как шапка, над всеми нами… Каждый год по весне, как только сходила большая вода, собирались сюда молодые и старые воины. Со всех сторон, со всех селений. Невод в Оку забрасывали, меду хмельного с собой приносили, мяса. И вот тут, на этом самом месте, вокруг Стрибога, садились все тесно, жертвенный костер разжигали, ели и пили в его славу. Отсюда и в поход уходили, в степь Дикую.
Мне вспомнилась вчерашняя горделиво-печальная песня, и я спросил Ратибора, что вело их туда, в горькие полынные степи. Ведь могли же они, жители лесных рязанских и муромских мест, спрятаться, переждать опасность?
— Ежели каждый прятаться станет, что тогда с Русью будет? — вопросом на вопрос ответил старик. — Человеку дано жить не много, каких-то шестьдесят — семьдесят лет. А народ, страна могут жить вечно. А могут и погибнуть, исчезнуть с лица земли, как некогда исчезли обры и скифы. Недостало, значит, у них силы выстоять. Не нашлось, выходит, у них тех, кто бы жизни своей не пожалел ради жизни народа. Одним людям, отрок, довелось жить раньше нас, другие вместе с нами сейчас живут, третьим доведется жить после нас. И неведомо, на какое из поколений придется вражеское нашествие на твою страну. Но уж те, кому подгадает к тому времени взрослым мужчиною стать, те должны, не жалея себя, в бой идти. Помнить, что не только нынешних своих детей защищают, но и всех будущих.
Да, я понял, конечно, то, что так образно выразил Ратибор. Но меня поразило, что все это так хорошо понимали они, люди далекого прошлого. Они, оказывается, думали и о нас, мальчишках будущих поколений. И в самом деле — если бы не они, не их воинские победы, нас просто могло бы не быть, как и всей страны и всего народа.
И еще я подумал о том, что раз я все-таки есть, значит, сейчас, в этом десятом веке, живет где-то на Руси неведомый мне человек, охотник или землепашец, бортник или кузнец, который и есть мой пра-пра-пра-прадедушка. Вот бы встретиться с ним! Интересно, где и как он живет, чем занимается. Но разве это когда-нибудь выяснишь? Я даже деда своего смутно помню. А о прадедах и понятия не имею. А ведь жаль. Надо бы у бабушки выяснить. Но где теперь моя бабушка? Верно, никогда уже я не увижу ее.
— Ты, отрок, не печалуйся, — тихо сказал Ратибор. — Никакой тяжкой хвори у тебя нет. Все обойдется. Только думай сейчас поменьше. Живи просто. И за Илью покрепче держись. С ним не пропадешь. Он к людям добрый, в беде не оставит. Только за ним тоже догляд нужен. Прям и строптив Илья. Правду все ищет. А вместо нее много недругов обрел себе в стольном Киеве.
— И-и-эх! — смачно потянулся вышедший из жилья Муромец. — Почему это у тебя, Ратиборушко, спится так сладко?
— Это кому как! — улыбнулся старик. — Мне да Володимирке вот не спится. Его, видно, блохи, а меня заботы доняли. Спать не дают.
— Опять ты про свои заботы! Еда есть, крыша над головой тоже есть. И друзья верные сохранились. Чего еще человеку надо?
— Помру скоро. Кто тогда святилище сберегать станет? Придут опять черноризцы, разорят все, на дым пустят.
— А ты не горюй. Русь все одно стоять будет. Хоть со многими богами, хоть с одним, все едино.
— Ох, Илья! Раскорячился ты между новой и старой верой. Смотри, пропадешь.
— Ништо! Мне в бою смерть не написана, сам знаешь. А от старости все помрем. Кто раньше, кто позже. А вот ты, вижу я, за старину еще больше держаться стал. Эвон, даже жилье свое по привычному способу сделал — с земляными полатями, по-черниговски. Так ведь там-то, в Чернигове, глина, а здесь песок. Не зря тутошние мужики в бревенчатых избах живут.
— Как смолоду привык, так и сделал, — хмуро возразил Ратибор. — А глины и наносить можно.
— Ладно! Чем попусту спорить, давай поснедаем, да и в путь нам пора, — примирительно сказал Илья Муромец.
Полюдье
После завтрака мы спустились к реке. Илья Иванович нес на плече седло, кольчугу, а в руке держал щит и копье. Груз был куда как внушителен. Но Муромец, казалось, его даже не замечал. Я вел в поводу Чубарого. Сзади шел, выбирая место для каждого шага, опираясь на посох, Ратибор. За ним — все три волкодава.
— Эй, на перевозе! — зычно крикнул Илья Иванович, спустившись к воде. — Лодку давай!
— А-ва-ай! — разбежалось эхо по окскому плесу. Из маленькой избушки на том берегу, спрятавшейся за ивовыми кустами, вышел человек, посмотрел из-под руки в нашу сторону и заторопился с веслами к лодке.
Илья Иванович бросил свое снаряжение на песок и присел рядом с Ратибором. Чубарый, потянувшись к воде, снова стал накачиваться. Волкодавы, вывалив из пастей языки, терпеливо сидели, не спуская глаз с хозяина. А я смотрел на все это и чувствовал, что люблю эту медленно текущую реку, эти кусты ивняка на белом песке, сосны на уходящем вверх склоне, этих двух стариков, умницу Чубарого и даже страшнющих волкодавов.
Лодка меж тем уже дошла до середины реки. Сидящий в ней человек греб одним веслом, сидя на корме.
Лодку сносило, но гребец учитывал силу течения и уверенно приближался к нам. «Как же мы поместимся в этой скорлупке?» — подумал я, когда выдолбленная из ствола дерева и обшитая по бортам всего одной доской лодочка причалила к берегу.
Когда Илья Иванович, обнявшись на прощание с Ратибором, положил на дно лодки амуницию, она заметно осела, а едва он сам, осторожно ступая, залез в нее и устроился в самой серединке, стало ясно, что запас плавучести этой посудины на пределе.