Шрифт:
Опять плывет белое облако — как все эти дни, все это неисчислимое, бесконечное время. Все, о чем остается сказать, — это облако, два облака или долгие часы абсолютно чистого неба, строгого прямоугольника, приколотого булавками к стене моей комнаты. Это то, что я увидел, открыв глаза и протерев их: чистое небо, а потом — облако, появившееся слева, постепенно теряющее изящество и уплывающее куда-то вправо. А за ним другое, и иногда все вдруг становится серым, превращается в одну большую тучу, и начинают щелкать капли дождя, потом дождь идет долго-долго, словно капают слезы, только, наоборот, снизу вверх, потом все понемногу проясняется, может даже выйти солнце, и снова плывут облака — по два-три. И порой голуби, да время от времени какой-нибудь воробей.
[Пер. В.Правосудова]
Преследователь
Будь верен до смерти… [94]
Апокалипсис, 2:10*
Памяти Ч. П. (лат.).
93
Ч.П. — имеется в виду Чарлз Паркер (1920— 1955), американский альт-саксофонист негритянского происхождения, один из крупнейших джазистов мира. В книге «Становление джаза» Дж. Л. Коллиер пишет: «В джазе было два подлинных гения. Один из них, конечно, Луи Армстронг… Другим был человек по имени Чарли Паркер, ненавидевший общество и не находивший в нем своего места… Что можно сказать о человеке, который был лишен способности разделять чувства других, но создавал музыку, магнитом притягивающую к себе людей? Если он большой художник — публика понимает то, что он, вопреки себе, говорит ей. Всю силу любви, дружеской верности и щедрости, которую Паркер прятал в тайниках своей души, смог передать его саксофон. Неспособность уважать других людей губительна. Губительна она оказалась и для Паркера. Но кто решится сказать, что свою жизнь он прожил напрасно?»
94
Будь верен до смерти… — начало фразы из Апокалипсиса; ее продолжение: «…и дам тебе венец жизни».
*
О, слепи мою маску. Дилан Томас (англ.).
95
О, слепи мою маску — первая строка стихотворения (без названия) английского поэта Дилана Томаса (1914—1953). В произведениях Кортасара Дилан Томас упоминается либо цитируется неоднократно.
Дэдэ позвонила мне днем по телефону и сказала, что Джонни чувствует себя прескверно; я тотчас отправился в отель. Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Лагранж, в номере на четвертом этаже. Взглянул я с порога на комнатушку и сразу понял: дела Джонни опять из рук вон плохи. Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть лицо собеседника. На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в глубоком драном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы рыжеватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вовсе не к лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой гостиничной комнатушке оно кажется чем-то вроде отвратительного сгустка крови.
— Друг Бруно мне верен, как горечь во рту, — сказал Джонни вместо приветствия.
Подняв колени, он уткнулся в них подбородком. Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет «Голуаз».
У меня была припасена и бутылка рома в кармане, но я не хотел показывать ее — прежде следовало узнать, что происходит. А этому, кажется, больше всего мешала лампочка, яркий глаз, висевший на нити, засиженной мухами. Взглянув вверх раз-другой и приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джонни слушал, устремив на меня пристальный и в то же время отсутствующий взор, как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встает и гасит свет. Теперь в этой черно-серой мути нам легче узнать друг друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из-под пледа, и я ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ говорит, что пойдет приготовит кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка растворимого кофе. Если у человека есть банка кофе, значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного.
— Давненько не виделись, — сказал я Джонни. — Месяц, не меньше.
— Тебе бы только время считать, — проворчал он в ответ. — Один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И она не лучше. Знаешь, почему она злая? Потому что я потерял саксофон. В общем-то, она права.
— Как же тебя угораздило? — спросил я его, прекрасно сознавая, что именно об этом-то и не следовало спрашивать Джонни.
— В метро, — сказал Джонни. — Для большей верности я его под сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под ногами и никуда не денется.
— Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице, — сказала Дэдэ немного хриплым голосом. — И я полетела как сумасшедшая в метро, в полицию.
По наступившему молчанию я понял, что ее старания были напрасны. Однако Джонни вдруг начинает смеяться — своим особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком.
— Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать, — забормотал он. — А сакс паршивый был, самый плохой из всех; недаром Док Родригес играл на нем — весь звук сорвал, все нутро ему покорежил. Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и Страдивариуса искалечить при одной только настройке.
— А другого достать нельзя?
— Пытаемся, — сказала Дэдэ. — Кажется, у Рори Фрэнда есть. Самое плохое, что контракт Джонни…
— «Контракт, контракт», — передразнивает Джонни. — Подумаешь, контракт. Надо играть, а игре конец — ни сакса нет, ни денег на покупку, и ребята не богаче меня.
С ребятами-то дело обстоит не так, и мы трое это знаем. Просто никто больше не отважится одолжить Джонни инструмент, потому что он либо теряет его, либо тут же расправляется с ним иным образом. Он забыл саксофон Луи Роллинга в Бордо, разнес на куски и растоптал саксофон, купленный Дэдэ, когда был заключен контракт на гастроли в Англии. Не сосчитать, сколько инструментов он потерял, заложил или разбил вдребезги. И на всех он играл, я думаю, так, как один только Бог может играть на альт-саксофоне, если предположить, что на небе лиры и флейты уже не в ходу.
— Когда надо начинать, Джонни?
— Не знаю. Может, сегодня. А, Дэ?
— Нет, послезавтра.
— Все знают и дни, и часы, все, кроме меня, — бурчит Джонни, закутываясь в плед по самые уши. — Головой бы поклялся, что играть мне сегодня вечером и скоро идти на репетицию.
— О чем толковать, — сказала Дэдэ. — Все равно у тебя нет саксофона.
— Как о чем толковать? Есть о чем. Послезавтра — это после завтра, а завтра — это после сегодня. И даже
«сегодня» еще не скоро кончится, после «сейчас», когда я вот болтаю с моим другом Бруно и думаю: эх, забыть бы о времени да выпить чего-нибудь горяченького.