Шрифт:
Поддался ли Бартоломео власти воспоминаний, пробужденных в нем креслом дочери? Был ли он задет тем, что это кресло служило чужому человеку впервые после ухода Джиневры? А может быть, пробил для него час умиротворения, столь долгожданный час?
С каждой из этих мыслей сердце Элизы Пьомбо стучало все сильней. Между тем лицо ее мужа на миг приняло такое ужасное выражение, что она испугалась своей смелости: как могла она пойти на столь наивную хитрость, чтобы напомнить о Джиневре? В эту минуту зимний вихрь с неистовой силой швырнул целую тучу снега в решетчатый ставень, и старики услышали легкий шорох снежных хлопьев на стекле. Элиза опустила голову, пряча от мужа слезы. Но из груди его вырвался вздох; взглянув на него, жена поняла, — он сломлен, — и второй раз за три года осмелилась заговорить о дочери.
— Что, если Джиневре сейчас холодно... — тихо сказала она, точно жалуясь.
Пьомбо задрожал.
— Может, она голодна... — продолжала Элиза Пьомбо.
Корсиканец смахнул слезу.
— ...и у нее ребенок, и у нее пропало молоко, и она не может кормить его, — в отчаянии договорила мать.
— Так пусть же приходит! Пусть придет! — вскричал Пьомбо. — Дитя мое милое, ты победила меня!
Встав с места, мать, казалось, готова была бежать за дочерью. Но дверь с грохотом распахнулась, и перед ними предстал человек, лицо которого уже утратило все человеческое.
— Умерла! Нашим семьям суждено было истребить друг друга; вот все, что от нее осталось. — И он положил на стол длинные черные косы.
Оба старика содрогнулись, как от удара молнии, и в тот же миг Луиджи не стало.
— Он сберег нам пулю: умер, — медленно произнес Бартоломео, вглядываясь в простертое на полу тело.
Париж, январь 1830 г.