Шрифт:
Однако нужда в специальных переводчиках ни у кого не возникала до тех пор, пока не произошло несколько стычек между англичанами и американцами на почве дележа воинской славы.
Едва помирив одну группу моряков и почти клятвенно обещая им вернуться немедленно для распития большого флакона виски, Воропаев ковылял к другой, где шел рискованный разговор о Дюнкерке, чести флага и о том, что англичане чаще всего сражаются языком.
Воропаева поразила зыбкость дружеских отношений между моряками двух родственных союзных держав, а еще более — легкость, с какою каждая сторона искала поводов для размолвок. Со стороны казалось, что состояние дружбы угнетает и почти оскорбляет тех и других и что им естественно было бы чувствовать себя в разных лагерях.
Англичане — даже при уличном знакомстве с ними — произвели на Воропаева впечатление людей, с искренним удивлением замечающих, что мир, кроме них, населен еще кем-то и что эти кто-то — люди.
Охотно веря тому, что русские храбры, норвежцы набожны, испанцы горячи, а бельгийцы рассудительны, — англичане никому не завидовали, считая себя выше всех. А американцы производили впечатление очень добродушных парней, ненавидевших только два народа в мире — японцев и англичан.
От утомительных обязанностей не столько переводчика, сколько агента порядка Воропаев освободился неожиданным образом в один из ближайших дней. Уже твердо было известно, что приехали Сталин, Рузвельт и Черчилль. Рассказывали о каком-то мальчике, которому английский премьер подарил сигару. Какой-то старый моряк клятвенно уверял, что Черчилль — по призванию боксер и только перед самой войной бросил ринг. Появилось несколько женщин, с которыми разговаривал и раскланялся Рузвельт, Все красивые иностранцы подозревались в том, что они — Идены.
В народе много говорили о Рузвельте.
Он произвел на тех, кто его видел, хорошее впечатление. Народ любит чувствовать в больших людях черты подвижничества, ибо что в конце концов является мерилом величия, как не подвиг?
Черчилль же, с вечной сигарой в зубах, тучный и на вид дряхлый, но суетливо подвижный и на удивление пронырливый, тоже производил впечатление, но не то, совсем не то, что Рузвельт.
В премьере Англии чувствовался неутомимый делец, снедаемый беспокойством, как бы не опоздать к какому-то самому главному событию, которое может случиться ежеминутно. Его манера вглядываться в лица, точно в ожидании, что с ним должны непременно заговорить, вызывала всегда веселый смех, а пристрастие к виллисам, на которых он был виден народу и мог с довольным видом раскланиваться по сторонам, тоже возбуждало оживленные разнотолки.
Он был главою союзной армии, и уже по одному этому его хотели уважать, но в нем не замечалось ничего такого, что было способно увлечь. В его облике улица чувствовала пожилого хитрого барина, который только что сытно позавтракал и запил завтрак чем-то необычайно возбуждающим.
В один из вечеров Воропаеву позвонили, чтобы он незамедлительно выезжал в колхоз «Первомайский», где какой-то американец, посещая хату за хатой, опрашивает колхозников по какому-то невероятно идиотскому вопроснику. Машина предоставлялась немедленно. Желание повидать своих первомайцев было так велико, что Воропаев выехал, не заходя в райком.
Американец толкался у первомайцев с раннего утра, и к тому времени, когда подъехал Воропаев, был уже в том почти нечеловеческом состоянии, в котором могут пребывать только матерые, много озер выпившие пьяницы. Воропаев был почти убежден, что это какой-нибудь мелкий человечишко, и едва поверил визитной карточке, прочитав имя известного журналиста известнейшей во всем мире газеты.
Считая, что в таком виде гостя вместе с его собственным переводчиком из бывших царских офицеров никуда нельзя одних отпустить, Воропаев приказал уложить приезжих у Огарновой, а сам отправился к Поднебеско.
Наташа была дома. Располневшее, полное несказанной прелести тело ее, очевидно казалось ей самой безобразным, и она покраснела, здороваясь. Но все в ней — и улыбка, и огромный, грузный живот, и блеклость утомленного беременностью лица — было так трогательно, что Воропаев глядел на нее почти влюбленно.
Они заговорили о Юрии, уехавшем на консультацию с очень известным профессором, и о том, что обстановка складывается очень благоприятно для их семьи, но тут Степка Огарнов прибежал сказать, что американец встал и опохмеляется рислингом, а переводчика все еще не могут добудиться, хотя и поили сонного.
Воропаев заковылял «изо всех костылей» к Огарновым.
Гаррис (такова была фамилия американца) оказался очень разбитным человеком, сочувственно относящимся к советским порядкам. Они сразу приглянулись друг другу и разговорились.
Спустя час у них шел спор о вопросах скорого мира, и, как бывает только между хорошо знакомыми людьми, резкость выражений и крайности точек зрения не охлаждали их пыла… Вернувшись поздним вечером в районный центр, они уговорились встретиться назавтра, чтобы закончить беседу, но, как водится, не договорили и во второй раз и назначили новое, дополнительное свидание.
Началось с того, что американец решил выяснить, что же такое в сущности советский строй, советские люди. Они заговорили о национальных характерах и национальных судьбах и в конце концов заспорили о демократии.
— Боже вас сохрани считать себя демократией, — шутя сказал Гаррис.
— Почему?
— Монополия на самую лучшую демократию в наших руках. Нет и не может быть другой демократии, краше американской. Я говорю серьезно.
— Это убеждение ваше или газеты?