Шрифт:
Красюк взвыл, хватил палкой о ствол сосны, разломал, взбешенный, повернулся к Сизову:
— Если жратвы не найдешь, тебя же сожру, вот так и знай.
— Найдем, — спокойно ответил Сизов. — Если не будем психовать и пойдем быстрее. По-моему, уже недалеко до озера. — Он помолчал, раздумывая, говорить или нет, и все-таки добавил: — Ты вот что, здесь не очень нервничай и не бегай по тропам. По этим местам, бывает, всякие люди ходят, не ровен час на самострел напорешься или в яму угодишь. Иди сзади и помалкивай. Терпи. Без терпения в жизни ничего не бывает. Не знал? Так знай, приучайся жить по-человечески.
Он и сам удивлялся этим своим словам. Уголовника, привыкшего жить только своей прихотью, паразитирующего на человечности, учить жить по-человечески? Но ведь кто-то должен учить этому, если родители не научили. Ну ничего, подумал он, люди не научили, тайга научит: здесь или учись терпению, или прощайся с жизнью. Такой дилеммы в добром человеческом обществе не ставится. Но «зеленый прокурор» иначе не судит...
— Что они, гады, самострелы оставляют, — сказал Красюк. — Это же запрещено.
Сизов рассмеялся: человек, больше всего не признававший именно этого слова — «запрещено», вдруг вспомнил о нем. Вспомнил, когда дело коснулось его драгоценной личности.
— Видно, не для всех законы писаны...
Он понимал Красюка: прежде для человека ничего не существовало, кроме собственного каприза. Как ни кичился друзьями, а было беспросветное одиночество: один как перст, никому не нужный и сам себе тоже опостылевший. Этим чаще всего и объясняется гипертрофированное презрение блатных к человеческой личности. А теперь у Красюка появилась цель, теперь он не имел права рисковать собой. Раньше был рабом собственной прихоти, теперь раб обретенной собственности — самородка. Психология раба — она и для хозяина, для богатого собственника остается главенствующей. Сизов понимал, что теперь его невольный спутник будет терпеть лишения, только бы вынести самородок туда, где он имеет ценность. Он и убьет, не задумается, если самородку будет угрожать опасность. Он и доброе дело сделает, если это будет нужно для его главной цели. Но привычки есть привычки, не считаться с ними тоже нельзя: недоглядишь — сорвется в безвольной истерике, наделает глупостей.
— Хорошая у тебя фамилия — Красюк, — сказал Сизов, чтобы отвлечь его от навязчивых дум о еде.
— Папочка удостоил. Сделал и смылся.
— Что сделал?
— Да меня ж, чтоб ему на том свете... А лучше на этом... Углядел смазливую хохлушку, поманил, и она, дура, пошла...
— Разве можно так про мать?
Красюк долго не отвечал, шел сзади, смотрел в землю и молчал.
— А потом? — спросил Сизов.
— Потом она меня народила.
— А потом?
— Потом купила мне голубей.
— Зачем?
— Чтобы не скучал мальчик, чтобы не баловался. Так и стал я голубятником. — Он засмеялся безрадостно. — Когда следователь первый раз назвал меня голубятником, я даже обрадовался. Да, говорю, конечно, я всего лишь голубятник, отпустите, дяденька. А оказалось, признался. Оказалось, голубятники — это те, кто лазит по чердакам и ворует белье с веревок. Надо же, воровал, а не знал. Вот какая азбука вышла.
— А потом? — Сизов заинтересованно слушал. Не оборачивался, боясь этим помешать откровенности. Откровенность пуглива — это ж почти исповедь. А исповедь всегда на грани раскаяния. Недаром католические исповедники прячутся в специальные будочки, чтобы исповедующиеся не видели их, не пугались.
— Выкрутился. Решил: не буду больше голубятником. И переквалифицировался в форточники.
— Это что такое? — Многое повидал Сизов за месяцы заключения. Проходили перед ним «карманники» и «мокрушники», «медвежатники» и «филоны-малолетки». А вот о «форточниках» не слыхал.
— Первая ступень академии, — сказал Красюк. — Открывал форточки для домушников. Дело было верное — открыл, и знать ничего не знаю. А все равно замели. Вот тогда-то и получил первый срок. Когда вышел, подумал: чего это для других стараться, если все равно сажают? И стал домушником. А потом обленился...
— Как это?
— Домушник — это ж артист. Исследователь. Не постараешься, залезешь в такой дом, где, кроме тараканов, ничего и нету. А исследование — дело непростое. Однажды подумал: «Чего это я буду за деньгами бегать?» И засел на дорожке в парке, стал дожидаться, когда деньги сами ко мне придут. Так стал гоп-стопником...
Он откашлялся и запел козлиным блатным голосом:
Вдруг на повороте — Гоп-стоп — не вертухайся! — Вышли три удалых молодца...Тайга вторила ему глухим ворчливым эхом. Сойки — первые охотницы до всяких скандалов — заверещали над головой.
Кончив петь, Красюк долго шел молча, ждал расспросов. Нет такого блатного, которому не льстил бы интерес к его «подвигам».
— Вот так всю академию и прошел, — не дождавшись расспросов, сказал он. — Когда первый раз судили, мамаша номер отмочила: встала на колени и просит: «Помилосердствуйте, граждане судьи!»