Шрифт:
Каким-то шестым чувством Мишель и Аннет распознавали чужих, которые могут стать близкими, и архиблизких, которых надо бояться пуще чужих. У разведчиков, особенно у Аннет, был острый нюх на тех, кто продался гестапо. И тут кокетливая Аннет — олицетворение вечной женственности — не дрогнув, приводила в исполнение приговор, вынесенный отрядом именем французского народа — «смерть предателю!..»
Поляков сегодня может во всех деталях, час за часом, восстановить в памяти свой последний день на французской земле. Радость первой, хотя еще и не окончательной, победы и предвкушение долгожданного возвращения на Родину. И парад иностранцев — маки, и веселая пирушка в уютном кафе — по случаю проводов, и как он вместе с Аннет... Нет, нет, об этом никому не расскажут. Это их тайна, в этот душевный тайник никому не дано заглянуть. Никто из их тогдашних друзей так и не узнал, как они тихо и, им казалось, незаметно покинули кафе и долго-долго бродили по лесным тропам под дождем, прижавшись друг к другу. Бродили и молчали. Мишель, ощущая острую потребность сказать ей то, что хотел сказать давно, попытался было нарушить молчание, пусть даже красноречивое, но Аннет ласково прикрыла ладошкой его рот: «Не надо... Не надо, Мишель... Я все понимаю... Я знаю, чувствую, что ты хочешь мне сказать. Давай помолчим». Ему вспомнились в эту минуту где-то прочитанные слова о любви: «Тайна сия великая есть».
...Поляков, ликуя с боевыми друзьями — «Первая победа одержана!», — не без грусти прощался с ними. Это чувство овладевало им исподволь, по законам жизни, с ее превратностями и замысловатостями. Причина? Вероятно, Аннет. Она настойчиво просила его остаться.
— Ты можешь добивать гитлеровцев и в рядах французской армии. И мы по-прежнему будем рядом. Это было бы чудесно, Мишель. Не упрямься...
— Не могу, Аннет. Это не упрямство. Я обязан вернуться в свою Советскую Армию. Кто знает, быть может, встретимся в Берлине...
Он говорил твердо, решительно, но, кажется, еще ни разу в жизни на душе у него не было такой сумятицы.
Тогда он не очень четко представлял себе, что ждет его дома.
— Прошумело несколько послевоенных лет. Страна залечивала раны, причиненные войной, восстанавливала порушенное, строила новое. Жизнь входила в нормальное русло. В военкомате мне вручили орден Отечественной войны. Это, конечно, был большой праздник, достойно отмеченный в узком кругу. А потом наступили будни. Заботясь о хлебе насущном, я спешил получить хоть какую-нибудь специальность. Хотелось продолжить учебу. В ту пору при поступлении в гуманитарный институт представители сильного пола имели некоторое преимущество, и я не преминул им воспользоваться. Увлекся микробиологией. Выступал на диспутах, где кое-кто утверждал торжество эпохи технократов, а мне виделось в грядущем засилье не творцов машин, а создателей жизни — белковых веществ и покорителей микроорганизмов. Мои мысли витали в сфере, где стыкуются идеи творцов неживого — машин и исследователей живого — биологов. Моя лаборатория...
И тут он осекся.
— Простите, я несколько увлекся. Это уже не для печати, хотя когда-нибудь...
— Ясно-понятно! — весело воскликнул Сергей. — Молчу и ничего не спрашиваю. Но от мысли когда-нибудь написать о вас очерк не откажусь. Если представится случай, мы еще побеседуем о вашей жизни на французской земле, деятельности «почтовых ящиков» касаться не будем.
Профессор тогда ничего не ответил. А случай действительно представился. Крымов столкнулся с Поляковым в аэропорту. Сергей провожал коллегу в Будапешт, а Поляков встречал Аннет Бриссо из Парижа. Они договорились о встрече, и профессор предупредил Аннет: «Я приеду не один. Со мной будет молодой советский журналист. Ты не возражаешь?»
— Нет, конечно. Пресса — это великолепно.
Она лукаво улыбнулась и добавила:
— Если это, конечно, свободная пресса...
— Аннет, я хотел бы...
Она прервала его.
— Не сердись, Мишель, милый, я просто решила напомнить тебе о наших давних спорах. Помнишь? Мы называли тебя неистовым.
— Время рассудило. Ты согласна? Молчишь, моя милая, наивная и упрямая Аннет. Неужели жизнь ничему не научила тебя? Неужели ты не поняла, что «свобода печати» на Западе — это легенда. Мы же вместе с тобой читали «свободные» газеты Петена. Ты помнишь, что они писали о нас?
Поляков не ждал ответа. Профессор в полемическом задоре и не догадывается, какое удовольствие доставляет Аннет: «Он все такой же, неистовый Мишель...»
— Вспомнила о наших спорах? А ты не забыла, Аннет, что самым ярым был социалист Франсуа, убежденный рыцарь буржуазной демократии? Ты ему очень нравилась, он сам говорил мне. Так вот, Франсуа теперь журналист, приезжал в Москву. Когда я его провожал, он с горечью сказал, что его, вероятно, вышвырнут из газеты за «некомпетентность». От него ждали фальсифицированного интервью, в котором профессор Поляков пожалуется на преследование интеллектуалов, требовали вложить в уста профессора нечто такое, чего он никогда в жизни не позволил и не позволит себе сказать о родном доме. Когда мы прощались, Франсуа был грустен: «Я, наверное, больше не увижу тебя, Мишель. Я знаю, чего ждет от моей «туристской» поездки в Москву шеф-редактор. Он не дождется. Значит — все! Мне скажут то, что говорят обычно в таких случаях: «У вас нет необходимых профессиональных навыков».
Выпалив все это, Поляков умолк, потом вдруг спросил:
— Тебе что-нибудь говорит это имя? — И он назвал имя известного американского обозревателя.
— Да, слышала о нем.
— Так вот, именно он сказал как-то о буржуазном телевидении: «Рабыня, служанка и, увы, — проститутка торговли».
Аннет положила свои тонкие руки на плечи Мишеля и тихо сказала:
— Не будем об этом. Длинный и сложный разговор. Позже, может, вернемся к нему. А с твоим другом, русским журналистом, я хотела бы познакомиться. Интересно.
...В номере Аннет шла долгая беседа о разных разностях, не имеющих ничего общего с тем, что в действительности интересовало Крымова, пока француженка со свойственной ей непосредственностью не предложила перейти к делу.
— Мишель, вероятно, уже немало рассказал вам — я знаю, это его любимая песня. Так что мне...
— Он сказал, что предпочитает петь дуэтом...
Но интервью не состоялось. Говорили Аннет и Мишель, перебивая друг друга, вновь возвращались к событиям, о которых уже, кажется, все было сказано, словом, разговаривали так, будто, кроме них, никого в комнате не было.