Шрифт:
А тут вдруг ещё звонит мне один знакомый:
— Поедем соловьёв слушать.
Это было воскресное утро, шесть часов — самый сон. Я рассердился:
— Какие ж тебе, — говорю, — соловьи утром?
— Не знаю… Поют!
— Да не может этого быть!
— Поют! Я сам слышал.
Неужели правда? Мне уж стало самому любопытно. Я и думать забыл сердиться на своего знакомого… Вот удивительно! Видно, так много соловьёв к нам прилетело, что всем не хватает короткой майской ночи!
Утро в то воскресенье было солнечное, но холодноватое. Только я вышел из дому, мимо меня промчался, как скорый поезд, такой резкий и ледяной ветер, просто о-ё-ёй! Мне очень захотелось вернуться в тёплую квартиру, лечь в тёплую кровать и вздремнуть ещё часика два. Но, как говорится, уговор дороже денег. Я ехал на вокзал и, вздыхая, смотрел из трамвайного окна, как порывистый ветер гоняет по улицам ранних прохожих, словно бумажных. Очень скоро этот ветер должен был приняться и за меня.
На вокзале желающих поехать за город в такую холодную рань оказалось не так уж много. Мы купили билеты и без толкучки сели в поезд — мест кругом было сколько хочешь. Мы ехали и болтали о том о сём. А за окном становилось всё зеленее и зеленее. И когда всё стало совсем зелёным и чистым — ни больших домов, ни копоти, ни пыли, — мы вышли из вагона. Это была совсем небольшая станция вся в деревьях. Нам предстояло пройти километров двадцать пять до такой же, а может, и ещё красивее другой железнодорожной станции. А там снова сесть на поезд и вернуться в Москву — на совсем другой вокзал. Дорога наша должна была идти вдоль небольшой речушки — Пахры… Что и говорить, нам предстоял интересный денёк!..
Минут десять дорога ровно шла мимо пристанционных домов, потом начался лес. Ветер остался за деревьями, и мы сразу почувствовали, как горячо припекает майское солнышко. Его лучи легко проскальзывали сквозь непрочную крышу молодой ещё листвы. Когда мы выходили на поляну, то видели, как чисто ветер подмёл небо. Над нами была только пустая синева, в которой высоко мелькали три-четыре ласточки. Да редко-редко небо переползал самолёт, оставляя за собой борозду густого гула.
Но едва поляна кончалась, мы опять попадали в страну деревьев. То пробирались сквозь молчаливый ельник — осторожно, чтоб не наколоться, отводили неподатливые еловые лапы, которые не пускали нас по тропе. То нам попадался осинник, где каждое дерево, не слушая соседа, болтает о своём. Шагать здесь просторно и светло. Много травы, цветов, а летом и ягоды будут. Здесь солнца хватает всем!
В березняке и в осиннике раздолье птицам. Все, кто должен был прилететь, уже прилетели, освоились, подыскали квартиры. Нас птицы остерегаются: не ровён час — начнём ещё их гнёзда искать. Поэтому то одна, то другая крутится прямо перед нами, скачет по кустам с ветки на ветку — мол, вот она я, бери хоть голыми руками. Подойдёшь к ней, она отлетит шага на три и опять дразнит. Это птичка отвлекает нас, уводит с того места, где её гнездо. А едва увела, вспорхнёт — фрр! — и нет её. И непрошеный гость остался с пустыми руками. Так тебе и надо!..
Но мы-то и не собираемся птичьи гнёзда разорять. Нам это никакого удовольствия не доставляет. Идём себе не торопясь, прислушиваемся, нет ли где соловья, А соловья-то и не слышно. Шуму кругом много: писк, треск, свист — обычная птичья разноголосица, а соловья нет и нет…
Тропинка наша стала постепенно расширяться. Слева и справа в неё вплеталось ещё несколько троп. Теперь уже мы шли по дороге. Лес поредел, а потом и совсем отступил назад. Дорога вела нас полем. Справа, на горке, виднелась какая-то деревенька. А слева, прямо под нами, под обрывистым бережком, текла речка Пахра, вся заросшая тёмным ольшаником. Эту густо-зелёную полосу кустов над водой можно было проследить километра два или даже три. А там река и дорога опять уходили в лес.
В некоторых местах ольшаник разрастался густым клином, наступал на дорогу, так что ей приходилось вытягиваться и петлять. Продраться через эти кусты было совершенно невозможно. Заглянешь туда — глухо, ничего не видно сквозь зелёную путаницу. Лишь где-то внизу тинькает родничок да посверкивает неторопливая Пахра.
В такой вот непролазной глуши мы и услышали первого соловья. За несколько секунд до этого наступила вдруг тишина. А потом он начал петь. Сперва как-то неуверенно, как-то слишком старательно, словно первоклассник, который выводит в новой тетрадке первую строчку. Да и самое начало его песенки было очень уж незамысловатое, что-то вроде: пиу-пиу-пиу… Мы переглянулись молча и стали ждать.
А соловей опять спел то же «пиу» и потом вдруг рассыпался крупным зернистым щёлком, потом зазвенел, забулькал, песня его переливалась то такой трелью, то такой. Соловей пел долго и легко, выводил всё новые и новые колена, каждый раз отделяя одну песню от другой как бы маленькой точкой. Поэтому, несмотря на нежность его пения, всё получалось твёрдо и чётко. Спетые песни не пропадали, забытые, затёртые следующей трелью, а словно бы продолжали жить и сверкать, как строчки только что прочитанного стихотворения.
Иногда мне казалось, что соловей повторяет какое-то своё колено. Да, наверное, так оно и было: не мог же он без конца петь всё новое и новое. Но если он и повторялся, то настолько незаметно и красиво, что всё выходило у него как бы по-другому и очень складно.
Потом он замолчал. И ещё долго была полная тишина, и ни одна птица не решалась пискнуть. И мы тоже не двигались, молчали, надеялись, что он споёт ещё что-нибудь…
Соловьиная тишина. Всё молчит. Лишь небо синеет да высокое белое облако стоит у самого солнца…