Шрифт:
— Какой кружок?
Полосухин порозовел и опустил глаза, потом поднял их, и Настя увидела на его лице вызов.
— Вышивание. Я же говорил вам, что люблю вышивать. Вот и веду кружок. А что? Вы считаете, что для мужчины это стыдно?
— Да ну что вы, что вы, — поспешно разуверила его Настя, — ничего подобного я не думаю.
Валерий Васильевич оказался далеко не таким любителем поговорить, как его приятельница Муравьева, и потребовалось куда больше времени, чтобы вывести беседу в нужное русло и перейти к обсуждению убитых женщин.
Про Аиду Борисовну Полосухин рассказывал с восхищением и восторгом: и красавица она была, и умница, и характер золотой. Много знала, много умела. А какие сказки она сочиняла! А какие блюда готовила! А каких кукол шила! И с детишками общаться умела, они в ней души не чаяли. Единственный ее недостаток, по мнению Полосухина, состоял в том, что она не любила и боялась собак. К кошкам в приют для бездомных животных ходила, навещала их, даже, если надо, могла сама уколы им делать, а к собакам даже не подходила. Вот об этом Валерий Васильевич очень сожалел, он сам собак любит, и если бы у него было свое жилье, он бы непременно из приюта парочку взял бы, а то и трех.
Он признался, потупив глаза, что был влюблен в Аиду Борисовну, но безответно. Аидочка была очень приветливой и доброжелательной, но дистанцировалась от Полосухина, знаки внимания принимала, но не поощряла его, жалела, сочувствовала. Валерий Васильевич ситуацию оценивал трезво и понимал, что он ей не нужен.
— Куда мне до нее, — со вздохом заключил он. — Я все понимал. Но ведь сердцу не прикажешь, правда? Очень я по ней горевал. Очень. Но что поделаешь, надо пережить и идти дальше.
Что касается Галины Ильиничны Корягиной, то Настя ничего нового не услышала, рассказ Полосухина практически полностью дублировал слова Елены Станиславовны Муравьевой, только был более сдержанным и без ярких эпитетов. Полосухин подтвердил, что Аиду Борисовну Корягина не любила.
— Может быть, она ревновала? — спросила Настя.
Полосухин ужасно смутился, покраснел и забормотал, что так говорить с его стороны нескромно… неприлично… но, кажется, так оно и было. Настя решила идти напролом, в конце концов, чего стесняться? У нее есть задание, это ее работа, и работу надо выполнить.
— Валерий Васильевич, а вам не показалось, что Елена Станиславовна тоже ревновала вас к покойным дамам?
Полосухин не знал, куда девать глаза.
— Можно подумать, что я какой-то… Вы не думайте… Я же ничего… Но, кажется, она тоже… Это слишком самоуверенно с моей стороны…
— Да перестаньте, Валерий Васильевич, — Настя улыбнулась и махнула рукой, — вы интересный мужчина в расцвете сил, одинокий, чего удивляться тому, что на вас положили глаз одновременно несколько женщин? Это нормально, и не нужно этого стесняться. Я уже подробно разговаривала с Еленой Станиславовной и знаю ее мнение о покойных. А не можете ли вы мне сказать, как они сами относились к Елене Станиславовне?
— А вам зачем? — вдруг насторожился Полосухин. — Вы же социолог, вам про адаптацию нужно…
— Так это и есть про адаптацию, — очень серьезно ответила Настя. — Трудовая деятельность закончилась, и все интересы человека переходят в межличностную сферу. Теперь самым главным становится, кто что сделал, кто что сказал, кто как посмотрел. И мне важно выяснить, как меняется при этом отношение к другим людям.
Она врала наобум святых, надеясь только на то, что ее уверенность и напор не позволят Полосухину ни в чем усомниться.
Выяснилось, что Галина Ильинична называла Муравьеву прозападницей и говорила, что по ней плачут сталинские лагеря, что она не любит свою Родину, а любит западную культуру, где один сплошной разврат и растление, и называла старой блудницей. А Елена Станиславовна, в свою очередь, за глаза называла Корягину кондовым продуктом советской системы, которая сделала карьеру по партийной линии, привыкла всем очки втирать и командовать, привыкла, что ее все боятся и все получается, как она хочет, потому что связываться с ней и перечить — себе дороже. Что она тупая и необразованная и одевается как кикимора. Когда она допускала подобные высказывания при Аиде Борисовне, та миролюбиво отвечала: «Оставьте Галю в покое. Она несчастный человек. Единственное, что приносит ей радость, это власть и возможность подчинять себе людей. Она не умеет получать удовольствие ни от чего другого. Ее можно только пожалеть».
Об Аиде Борисовне Муравьева тоже ничего доброго не говорила…
— Вот вы знаете, например, что Аидочка ездила в Канаду? — спросил Валерий Васильевич.
Настя, конечно, знала, но сделала вид, что слышит впервые. И в самом деле, откуда бы ей об этом знать, если она социолог?
— Так вот, — продолжал Полосухин, — она никогда по собственной инициативе про Канаду не рассказывала, не кичилась этим, не то что Леночка, которая при каждом удобном случае вспоминала, что жила в Италии. Леночка, бывало, начнет расписывать прелести западного образа жизни и обязательно к Аидочке апеллирует, мол, Аидочка, согласись, что там лучше. Ты же своими глазами видела, подтверди, что я права.
— А Аида Борисовна что отвечала?
— Она говорила: «Ах, Леночка, людские страсти и пороки везде одинаковы».
— А Елена Станиславовна что?
— А она обижалась, поджимала губы и говорила: «Конечно, Аидочка, тебе виднее, ты всю жизнь только с пороками и людской грязью дело имела, откуда тебе знать, что такое настоящая культура». Вот так они и собачились постоянно.
Разговоры с Муравьевой и Полосухиным оставили у Насти странное ощущение гадюшника. Надо же, пенсионеры развели между собой такое варево из взаимной неприязни! И при этом называли друг друга Леночкой, Галочкой и Аидочкой. Куда там молодым до них!