Шрифт:
Проснувшись в отличном настроении, Хашем идет будить Илью. Он спал на улице под пологом. Хашем поднимает марлю повыше, вставляет ему клочок газеты меж пальцев ног и поджигает. Илье снится, как он летит по стометровке, вскакивает, сносит марлю и в ней топчет рок-н-ролл, поднимая облако пыли. Хашем смеется и заливает край матраса из чайника. Очень довольный, говорит: «Заспался, Илюха! Пойдем Ерихон строить». Он бросается на него с кулаками, но огромный кудлатый Хашем быстро заваливает Илью на лопатки.
Я много раз представлял подробности того, как это могло случиться, говорил с Аббасом, тот молчал, молчал, вдруг как гаркнет: «Он умом умер», — и крутанул рукой перед лицом. Аббас считал это несчастным случаем, рявкал сердито: «Зачем с ума сошел?!» Он рассказал, как повез его в город на мотоцикле, на прием к министру. Они хотели поверх Эверса вменить наконец в министерстве экологии и природных ресурсов правильное понимание учета джейранов и сообщить, что теперь в заповеднике следует охранять еще и хубару. После увольнения, после лишения всех законных функций важно было срочно добиться, чтобы хубара была внесена во все охранные грамоты. Хашем не хотел жаловаться; хотел только выступить как эксперт, к чему скандалы с людьми, с Богом надо скандалить.
Полицейские, рыскавшие всегда по городу на расписных BMW, ловко, вертко орудуя в стайном порядке, подгоняя водителей, прижимая, облетая по встречной и рассекая, разбрызгивая автотолпы, как овчарки стадо баранов, покрикивали в громкоговоритель, повизгивали то и дело сиреной — несколько раз набрасывались на Аббаса: крестьянскому мотоциклу с коляской, издававшему треск и резкий запах отработанного низкооктанового бензина, в центре города делать нечего.
На прием к министру они явились разодетые. Хашем взял костюм у Ильхана, Аббасу Сона-ханум выгладила две рубашки, одну для Хашема, пришли без галстуков, в ботинках, которые достали из коляски перед тем, как зайти в министерство, и рассматривали друг друга, не узнавая.
В голубой рубашке (она была коротковата, и пришлось закатать рукава) черный патлатый великан, с пиратской острой бородкой и страдающим, волевым взглядом, выглядел очень внушительно, от него нельзя было оторвать глаз, как от яркого явления природы, — например, от жирафа.
Дальше приемной их не пустили. Секретарь, глядя только на Аббаса, потому что не решался смотреть на Хашема, строго объяснил, что министр готовится к докладу, а потому просьбу следует изложить письменно и зарегистрировать у него.
На обратном пути Хашем попросил Аббаса немного покататься, и они покружили по городу. Октябрь вообще погодой не радовал. Всю ночь и утро шел дождь, море хмурилось, вспыхивая изумрудными секторами — означая косые ливни лучей. Теперь небо прояснилось — все было свежо на тихом солнце. Самое оживленное время на улицах приходилось на сейчас, на час пополудни. Хашем глох от свиста и грохота. Сидя на заднем пружинящем седле за Аббасом, подававшемся всякий раз вперед, как трогались от светофора, крепче схватывая его под бока, чуя жар, идущий от выхлопных гремящих труб. Хашем — при сменяющихся быстро картинах города, в котором давным-давно не был, — вновь разбирал положение, приключившееся с его другом, и вдруг увидал его ситуацию совсем иной, чем она казалась ему ночью, когда он принял исповедь Ильи, смиренно, но поразившись низостью и высотой необходимости, с какой судьба обошлась с ним.
Илья тогда решил рассказать ему в подробностях о своей жене, Терезе. Она была замужем за сырьевым спекулянтом, работавшим сначала в Москве, теперь здесь, в Баку. Он признался, что на самом деле он приехал на Апшерон не из-за Хашема и не из-за ностальгии, но ради того, чтобы быть с ней рядом, иметь возможность подсмотреть за ней, измучить себя.
Хашем сначала не поверил, решил, что друг говорит ему дерзость. Затем задумался: для понимания услышанного мало было ума, требовались чувства — и как раз те, что были ему недоступны. Он не знал отцовского чувства и лишь догадывался, что значит быть отвергнутым на вершине физической близости.
Тереза приезжала в Ширван вместе с экскурсией американцев. Илья отвел ее в сторону, и они немного поговорили.
Затем он подозвал Хашема и представил Терезе. Хашем успел перекинуться с ней несколькими фразами.
Теперь он упрекал себя, что вмешался, умолял его простить Терезу. Покориться ей, позабыть, не преследовать больше. Признать себя виноватым. Зачем? Он стал впиваться в мякоть города, узнавать дома, сокрушаться — вот новая стройка, вот новая реставрация, скоро все памятники будут поруганы, скоро от старого города не останется ничего. Стал читать вывески. «Салон красоты и косметика». «Стоматология». Да, я должен встретиться с Терезой. Она не любит его, и я встречусь с ней, как с чужим человеком, как подданный с царицей. Будет неловко, но я все скажу ей. Илья должен повиноваться, но прежде ей следует попросить у него прощения. Она не должна убивать его, он не насекомое, чтобы испытывать к нему отвращение. Ему оттого и больно, оттого он и неутешен. Почему она так поступила? Хашем вдруг почувствовал, что его влечет эта загадка. «Но я не покорюсь ей; я не позволю ей овладеть собой. „Булочная Ибрагимова“, двадцать сортов пахлавы. Говорят, по пятницам они готовят специальную партию для президентского дворца. Шемахинская пахлава хороша. Побольше орехов, поменьше меда».
Хашем пришел в крайнее возбуждение. Лицо женщины, виденной им лишь однажды, теперь неотступно стояло перед ним. Убранные в узел волосы, прямой нос с горбинкой, большие глаза, вечером изменившие свой цвет — с оттенком аметистовой глубины, — чуть припухшие подглазья, придававшие выражению и рассеянность, и детскость, и, следовательно, беззащитность, влекущую особенной жалостью, и ее особенная манера курить наотлет, и то, как она, не глядя открыто, украдкой, быстрым боковым зрением, внимательно следила за каждым движением вокруг, каждым изменением в положении мира; и полное отсутствие манерности, и готовность сию секунду действием включиться в ситуацию, и в то же время ее отчетливая отчужденность: может, услыхав вибрацию мобильного телефона в заднем кармане, отойти в сторонку, неслышно переговорить, улыбнувшись в трубку, вернуться и снова отстраниться, сунуть руки в карманы джинсов — легкий ясный английский, быстрая реакция — и моторная, и умственная; свободная одежда, свободный покрой, но тело очевидно, мерцает сквозь складки — легкое, упругое, неожиданно сильное, как вдруг сильной оказывается бабочка, зажатая в горсти, сильная еще и потому, что боишься ей навредить, поскорей выпускаешь. Этот женский образ стоял перед ним, жил и умножался своей живостью…