Шрифт:
Арцыгов застонал, закусил нижнюю губу.
— Нога болит?
— Нет, душа… Дай закурить.
Мартынов оторвал клочок газеты, насыпал махорки.
— Свернешь?
— Сверну.
Арцыгов начал сооружать козью ножку. А я не отрываясь смотрел, как он приминает изувеченными с детства пальцами крошки махорки. В глазах его была тоска. О чем он в ту минуту думал? О Леньке, топтавшем его руку, когда она тянулась за кашей в сиротском приюте? О своей постыдной жизни? О Кошелькове? О бандитском золоте, так и не давшем ему власти? О позорной смерти? О товарищах, которых он предал?
Подъехал «даймлер». Кусков и Мартынов положили Арцыгова на заднее сиденье. Арцыгов вяло махнул рукой стоявшим неподалеку сотрудникам уголовного розыска.
— Прощайте, хлопцы!
Ему никто не ответил. Люди угрюмо молчали, провожая глазами отъезжавшую машину.
Я пошел к себе, заглянув по пути в дежурку. Здесь, как всегда, было шумно, накурено, обсуждалось происшедшее.
— Понимаешь, — громко говорил широкоплечий парень, тот самый, которого выругал Мартынов, — сиганул он на ноги, да только неловко, что ли, вскочил было, да свалился мешком. Я — к нему. Думал, понимаешь, сорвался человек, мало ли что бывает…
— «Мало ли что бывает», — передразнил его боец в треухе. — Арцыгова не знаешь — жох, такого отчаянного во всей Москве не найдешь. И ловкий был, ох ловкий! И вот на тебе, на деньги бандитские польстился… Чего ему эти деньги дались? Когда их только, проклятые, уничтожат…
— Ха, уничтожат!
— А что? Уничтожат. Наш комиссар так и говорил: при коммунизме сортиры из золота делать будем. Понял? Сортиры…
— Ну уж. Сортиры…
— Точно, комиссар наш — парень башковитый. Что сказал — сургучом припечатал. А по мне и сейчас деньги — тьфу, дерьмо одно!
— А как его уличили?
— А совещание утреннее помнишь? Говорят, Козуля за ширмой под охраной сидел и оглядывал всех. На Арцыгова и указал. Тот, говорит, и есть Чернуха. Так и накрыли. Теперь хана Кошелькову… Мартынова только жаль: верил Арцыгову, как брату родному, а тот ему в душу нагадил…
Я поднялся на второй этаж. Здесь гулял ветер. Двое красноармейцев пытались закрыть разбитое окно фанерным щитом, но он никак не влезал в раму. На полу валялись осколки. Я прошел к себе в комнату. На шахматной доске точно так же стояли точеные фигурки.
Да, Арцыгову доиграть не удалось, но он бы все равно проиграл. Я еще раз проверил задуманную мной комбинацию. В любом варианте мат через четыре хода…
Зашел Виктор, посмотрел на шахматную доску.
— Забавляешься?
— Забавляюсь…
— А знаешь, что Чернуха — это Арцыгов? Только сейчас его увезли, бежать пытался…
— Знаю. Эту партию я играл с ним.
— Так-так, — растерянно сказал Виктор, вертя в пальцах белую ладью. — Вот никогда бы на него не подумал… Ведь так получается, что расстрел на Хитровке он устроил, чтобы спасти Кошелькова: боялся, что Лесли его выдаст. И побег Кошелькову, когда того в Вязьме взяли, он организовал, и операцию в Немчиновке сорвал… Много он навредил, год нас за нос водил.
— Вреда много, это верно. Только за нос он сам себя водил…
— Что-то непонятно…
Я рассказал Виктору про сиротский приют, про Леньку, про искалеченные пальцы.
— М-да, история…Мало мы все-таки знаем друг друга. Но мне его, Саша, не жалко, нет. Могу тебе повторить, что уже говорил: собственными руками мог бы его убить.
Виктор смахнул фигуры с доски, сложил их в коробку.
В комнату заглянул Груздь.
— Горева не видели?
— Нет, а что?
— Ничего, просто мне нужен товарищ Горев.
— Слыхал? — усмехнулся Виктор, когда Груздь ушел. — Горева товарищем стал называть. Это что-нибудь да значит! Кстати, Горев сегодня так к Медведеву обратился: «Товарищ Медведев».
— Можно привыкнуть!
— Нет, тут дело не в привычке: просто Петр Петрович начинает понимать, на чьей стороне правда. Что ж, давно пора уяснить, что революция — это не только поломанные стулья и сожженные усадьбы…
Все участники нападения на Ленина, за исключением Кошелькова и Барина, уже были арестованы. Но эти двое по-прежнему оставались на свободе. Им везло. Тем не менее круг сужался. Это понимали работники уголовного розыска и сами бандиты. После разоблачения Арцыгова Кошельков стал нервничать, это чувствовалось по его поведению. В его налетах не было прежней дерзости, расчетливой уверенности, на смену им пришла почти болезненная подозрительность, мнительность.
«Психует Яков, — говорил на допросе один из его сообщников. — Намедни чуток Сережку не порешил. «Ты, — говорит, — гад, сыскарям заложить меня хотишь. Все вы, — говорит, — сыскарям мою голову принести заместо подарка желаете, только я ее еще чуток поношу. Я не Чернуха, меня голыми руками не возьмешь…» Оченно за Чернуху и Ольгу сердцем болеет… На розыск напасть грозится. Только ребята этого не желают, боятся…»
Больше всего мы опасались, что Кошельков уедет из Москвы. Это было бы самым естественным в его положении. Но он по-прежнему оставался в городе. Это мы знали точно. Кошельков словно играл в прятки со смертью. Но играл уже без прежней изобретательности и находчивости, только оттягивая время, а может быть, и на что-то надеясь… Человек всегда на что-то надеется…