Шрифт:
Может, книги те прошли бы мимо него, но видел он, будучи мальчишкой, как люди страдают за правду. У него на глазах, измученные каторжной долей, озлобленные штрафами, хозяйской полицией, издевательствами мастеров на фабрике и надзирателей в казармах, забастовали ткачи — впервые на Кренгольме.
Началось, собственно, помимо фабрики, из-за холеры. Для углубления каменистого русла Нарвы правление мануфактуры наняло на стороне восемьсот мужиков. Среди них и вспыхнула холера, видно, кто-то принес с собой. И без того бедствующие каменщики потребовали расчета. Но управляющий уперся — пока не закончите работу, денег не получите. Видя, что живыми подобру не выбраться, мужики снялись с места глухой ночью и разбежались без паспортов. Фабричная полиция бросилась догонять, однако вскоре хозяйские холуи возвратились ни с чем. Вышло, что каменщики взяли верх над управляющим, сделали по-своему. На фабрике начали шептаться: «Вот как надобно… А мы прибавки не можем стребовать… Обещали — пущай платят…»
Пошептались день, другой, на третий же день взволновались открыто. Пригрозили остановить машины, если управляющий не подтвердит, что обещанная прибавка будет непременно выплачена.
— Даю честний слов! — провозгласил господин Кольбе, высунувшись из окна конторы. — Ви получит, что положен!
— Пиши бумагу! — закричали в толне.
— Зови власти, пущай миротворят!
Через два дня в присутствии эстляндского губернатора и шестидесяти выборных от фабрики управляющий подписал особый акт, в котором было указано, что Товарищество Кренгольмской мануфактуры обязуется, как было объявлено ранее, увеличить заработок. Мужики ликовали. Но вскоре разнесся слух: двое ткачей — Брунс и Пиккамяги — по наущению господина Кольбе составили прошение об отмене прибавки. И будто бы вечером в трактире станут угощать водкой каждого, кто подпишет эту бумагу.
Да, именно тогда Федор впервые увидел рабочих, готовых за подачку предать мирской интерес. После работы увязался за взрослыми, видел, как били отступников, как убегали они под улюлюканье и пронзительный свист — жалкие, отринутые своей средой.
Все говорили: так им и надо, еще мало досталось. Но господин Кольбе посчитал иначе. Несколько оплеух, которыми их наградили за подложное прошение, назвал дикой расправой, а тех, кто свистел и улюлюкал, — злостными бунтовщиками. Фабричная полиция арестовала четверых ткачей, определив каждому по семь дней отсидки в подвале дома, где жил управляющий.
Страсти разгорались. На следующее утро ткачи бросили работу. До предела взвинченные, ринулись в контору:
— Выпускайте наших, а то камня на камне не оставим!
Управляющий на сей раз поостерегся высовываться в окошко, вместо себя послал к народу старшего мастера — известного лизоблюда.
— Бунтовщики отсидят, сколь назначено, — объявил тот, поигрывая цепочкой на жилете. — А не перестанете бузотерить, места в подвале хватит… Господин Кольбе предупреждают, что вызовут солдат. Немедля возвертайтесь к машинам!
Ткачей задело за живое.
— Братцы! — Мужик, у которого обучался Федор, рванул на себе рубаху. — Чего с ними толковать, братцы? За людей нас не считают! Айдате вызволять пострадавших!
— На фабрику не пойдем!
— И никого не пустим!
— Кровопивцы!
— Войском грозят!
И началась настоящая стачка. Разделившись, ткачи творили невиданное отродясь и неслыханное. Одни, вооружившись дубинами, загородили узкий мост через протоку, ведущий на фабрику, и не пропустили никого из тех, кто, не желая вмешиваться в смуту, опасаясь возмездия, не против был возобновить работу. Другие же с камнями в руках окружили дом управляющего, взломали дубовые двери и освободили арестованных…
Бушевали несколько дней, пока из Ямбурга не пришло царево войско: ружья смирили мужиков. Пять дней судебные следователи допрашивали фабричных, выискивая зачинщиков беспорядка. Более трех десятков ткачей и прядильщиков отдали под суд. Почему именно этих, а не других — ведь бастовали сотни, одинаково отказываясь встать за машины, — никто и никогда не узнал. Некоторых отправили в каторгу, других сослали в Сибирь. Кто был признан менее виновным, пошел в арестантские роты. Но хотя власти и прихлопнули стачку, жизнь на Кренгольме маленько полегчала. Напуганные бунтом, хозяева удалили кровососа Кольбе, на целый час сократили рабочий день, снизили штрафы, а главное — отменили самодельный полицейский устав, лишающий каждого, кто попадал на остров, всяческих законных прав; упразднили фабричную опричнину.
В каторжные работы определили и того ткача, который обучал Федора ремеслу. Жалко его было до слез. Однако же в то бурное лето Федор понял и на всю жизнь уяснил: мужики пострадали не напрасно. Понял: коли не пугаться кары да подружнее давить, рабочий человек может кое-что вырвать из хозяйской пасти…
В Пеледи много воды утекло. Отмаявшись на скудной пашне, скончался отец. Егор и Прокофий пошли по следам непоседливого братца, записались в фабричные. Сам Федор возмужал, борода пробивается. Скоро год, считай, ходит в ткачах, ученическую кабалу отбыл. Сноровисто выучился работать. По сорок копеек, бывает, заколачивает в день, не каждый так-то умеет. Подумывает, не перебраться ли в Петербург. А что, рассчитаться с конторой года за два-три и — низко кланяюсь! Там, говорят, жизнь вольготнее. В казарме ночевать не обязательно, можно снимать квартиру. Книжек — не перечитать…
Это новый учитель фабричной школы подбивает:
— Вам, Федор, в Петербург надобно. Поверьте, не прогадаете. Здесь горизонт узкий, тесно вам, я чувствую…
С некоторых пор на Кренгольме стали появляться непонятные люди. Благородного звания, а душою радеют за фабричную кобылку. Вот и новый учитель — занятный, право. Узкий лоб с залысинками, впалые щеки, голос жидкий. Ребятишек не бьет, за вихры не таскает, с рабочими на «вы», будто с какими господами. Уважительный. Но и смешной тоже. Вынь ему да положь, что думаешь о том о сем. Когда узнали друг друга получше, подружились, пригласил к себе на квартиру в Нарве. Выставил пива, а потом начал: