Шрифт:
— Напраслину возводят, ваше благородие, — прикинулся Федор. — Клевещут на меня.
— Почему же именно на вас? — фыркнул жандарм, вытягивая острую мордочку хорька. — На других не клевещут, а только на вас!
— Обыкновенно, — отвечал, понурившись. — Веры мне никакой… Один раз ошибся, а сколь лет на подозрении. Ну, значит, и льют на меня помои, отводят вам глаза…
Отступился хорек, выпустил под особый надзор «впредь до распоряжений». Как будто Федор станет ждать каких-то там распоряжений! В тот же день, ближе к вечеру, не глядя, что приближается гроза, Афанасьев собрал котомку и подался пешком к Семену Балашову в Иваново-Вознесенск.
ГЛАВА 15
Огромная темная туча, окропив землю благодатным дождем, ворчливо прогромыхав, сползла к полям и перелескам, подальше от человеческого жилья. Последние отблески закатного солнца, прорвавшись сквозь разлохматившийся край тучи, высветили золотой шпиль собора — тонкий нерст, указующий путь к всевышнему. Но тут же, словно спохватившись, туча сомкнула края, и сразу стало сумеречно: шпиль на соборе потух, потерялся, растворился в серенькой пелене. А в той стороне, куда надо было шагать, куда уползла тяжелая туча, над большим ржаным полем, омытым косыми струями, заполыхали зарницы: неистовая игра таинственных затей природы.
Федор Афанасьевич, не боясь замочиться, вошел в рожь, удивленный необычным зрелищем. Слыхать про июльские зарницы довелось, но самому, несмотря на крестьянское детство, встретить не приходилось. Вот бледный светящийся занавес, опушенный розоватой бахромой, вдруг завихрился, вздулся, будто от ветра, загустели краски — плеснуло оранжевым, желтым, синим. На мгновение смешавшись и замерев, сполохи превратились в зыбкую радугу. Но ничего в игре света не было постоянного; уже через секунду радуга заколыхалась, затрепетала, а потом раздвинулась и сызнова превратилась в отдельные всплески разноцветного пламени, яркого и холодного. И тихо было вокруг, так тихо, что, кажется, было слышно — цветущая рожь тянется к зарницам, выпрямляя склонившиеся колосья…
Рассвет застал его верстах в пятнадцати от Шуи. Солнце поднялось над лесом и вскоре стало безжалостно жарить, отбирая у трав густые дурманящие запахи.
Федор Афанасьевич шел с непокрытой головой; испугавшись, что напечет темя, свернул к лесу. Обогнув стайку берез, остановился. На его пути оказалась телега, разбитая, обшарпанная, — видать плохого хозяина. Рядом паслась стреноженная лошадь — костлявый одёр, давно готовый к невеселой встрече с живодером. Учуяв приближение чужака, лошадь подняла мосластую голову, но тут же, обмахнувшись куцым хвостом, принялась за свое, медленно и вдумчиво выбирая траву посочнее.
Под телегой, положив под голову какое-то тряпье, лежал длинный мужик в заношенной ситцевой рубахе, в широких крестьянских портах. Огромные ступни, грязные, побитые о дорогу, выглядывали из-под телеги. Парня донимали оводы, он дергал ногами, постанывал, но голых ступней не прятал.
На задке телеги Федор Афанасьевич заметил прибитую доску, когда-то чисто выскобленную, но теперь заляпанную грязью, исцарапанную вдоль и понерек, к тому же лопнувшую от длительной тряски. Но из-под слоя грязи все еще проглядывали буквы. Афанасьев прочел надпись и уяснил предназначение нелепой колымаги. Надпись гласила, что в деревне Лубенцы в силу великих грехов ее жителей по промыслу господа бога огнем неукротимого пожара погорел дедами и отцами возведенный храм. Далее сообщалось, что сельский мир с дозволения властей посылает богу верующих доброхотов для сбора жертвенных подаяний на построение нового храма. За доской возвышалась икона Тихвинской божьей матери — в пурпурном одеянии, с жемчугами на шее, с широкими браслетами на запястьях. Когда-то образ, видать, был хорош, но сейчас, как и все в этом нищенском предприятии, владычица являла собою жалкое зрелище: краски облупились, из-под пурпурной хламиды белой трухой осыпался левкас. И последнее, что увидел Афанасьев в телеге, — большая жестяная кружка, помятая и поржавевшая, замкнутая на такой же ржавый замок. Прорезь в крышке была широкая, рассчитанная на щедрые подаяния.
Федор Афанасьевич, усмехнувшись, хотел пройти мимо, но мужик, заслышав его шаги, приоткрыл глаза и, упираясь локтями в землю, волнообразно, как гусеница землемер, выполз на свет божий. Лицо его, немытое, искусанное комарами, было темным и бугристым, жидкие волосы слиплись от пота; оказалось — молодой совсем. Переломившись в пояснице, парень сел, перегородив тропинку длинными ногами.
— Помогай тебе бог, фабричный, — сказал хрнпловатым голосом, глядя на Афанасьева снизу вверх лукавыми глазами, неожиданно веселыми на этом темном лице.
— Здорово, коли не шутишь, — откликнулся Федор Афанасьевич. — Почем знаешь, что фабричный?
— Крестьянин сапоги бережет, босым ходит…
— Ишь ты, востроглазый, — одобрительно сказал Афанасьев.
— Водицей не запасся? Страсть пить хочется. Язык опух, не ворочается.
— Я-то запасся, хотя и пешим топаю, — Афанасьев развязал котомку. — А ты на телеге едешь, мог бы прихватить лагушок.
— И-и, православный, — затянул парень, — кто ж мне дал лагушка! Христа ради кормлюсь, какой мне лагушок…
Афанасьев вытащил деревянную затычку, протянул бутылку, продолжая с интересом рассматривать парня. Дрожащей рукой тот ухватил бутылку, запрокинул голову, с утробным звуком сделал два больших глотка.
— Не шибко, не шибко, — предупредил Афанасьев, — мне шагать да шагать еще.
Парень вытер губы подолом рубахи:
— Благодарствуем. Отлегло маленько. Хотя, разобраться, вода, она и есть вода… Счас бы хлебного глотнуть. — Парень подмигнул. — Шкалик бы, а?
— Теперь понятно, почему язык опух. Винища, поди, налакался! — неодобрительно сказал Федор Афанасьевич.