Шрифт:
Я отодвинул Ревякова и прижал к коже под левым соском и чуть правее верхушки грудины два металлических кругляшка с пластиковыми ручками.
Спиральные провода, соединяющие их с прибором, натянулись до предела.
Под правым пальцем загорелась красная кнопка, сигнализирующая о том, что конденсатор заряжен.
— От стола, — любой, кто прикоснулся бы в этот момент к больному, получил бы электрошок с непрогнозируемым исходом.
Я придавил кнопку.
От двухсот килоджоулей больной слегка подпрыгнул — все, чего я добился. И заказал триста. Ирка прибавила. Экзекуция повторилась. Больной подпрыгнул еще выше. Несколько зажимов оказались на полу.
Отпустив четыреста, я почувствовал себя Народным шаманом Советского Союза — больной подскочил сантиметров на десять и «ожил».
Я окинул прощальным взглядом бешено колотившееся сердце и, мысленно обругав Парашку, которая никогда не подключает электрокардиоскоп [2] (не может запомнить, куда клеить электроды), бросил окровавленные пластины на крышку дефибриллятора. Все равно Веронике убираться в обоих операционных.
Давление скакнуло до ста шестидесяти на сто. Теперь можно смело подключать лидокаин — стабилизатор сердечной мышцы, предотвращающий повторение фибрилляции желудочков.
2
Самый примитивный следящий прибор
Я пилил ампулы, делая вид, что не замечаю, как Теобальт Адольфович вместо лучевой артерии (целее будет) выделил и надсек сопровождающую ее вену. Из надреза еле сочилась темная кровь. Это ничуть не смутило доктора — ведь классической алой струи у трупов не бывает.
Цифры артериального давления огласил, когда Шмит зашивал кожу. Под маской у Теобальта Адольфовича сконтурировалась презрительная ухмылка.
Он снисходительно пощупал пульс, затем стал лихорадочно проверять проходимость катетера — шприцом, леской. Используя моральное преимущество, я заговорил о местах в «реанимации» — в отличие от Андрона его напарник мог запросто притормозить больного в операционной до нормализации скорости мочеотделения (Парашка даже не соизволила катетеризировать мочевой пузырь) или показателей красной крови (а это уже из области фантастики).
Теобальт Адольфович с готовностью согласился взять больного на неиспользованное мною, а точнее, Афанасьевским пациентом, место. Даже вызвался лично подготовить койку. Не знаю, что он имел под этим в виду.
Наверное, лично застелит. Или взобьет подушку.
Операцию закончили без приключений. Хирурги поставили дренажи в плевральную полость и зашили рану. Я, стоя на коленях и деликатно отодвигая носом Мишину ягодицу, пролез под простынями и выпустил полтора литра прозрачной мочи, чему был неописуемо рад.
Стряхнув перчатки неестественно большого размера (меньших в операционной не было — и здесь гигантомания) я проверил наркозную карту. В пределах разумного она соответствовала действительности. Не успел я дописать протокол обезболивания, как историю, словно эстафетную палочку, подхватили хирурги. И чудесным образом растворились, предоставив нам самим перекладывать больного на каталку.
Перекладывание — самая вредная из имеющихся в нашей работе вредностей. Трудно найти сорокалетнего анестезиолога со здоровой поясницей.
Ирка перекрыла капельницы и разложила на груди у больного флаконы. Отсоединила эндотрахеальную трубку от вентилятора. Я, подсунув руки под спину и бедра (не Иркины, увы), изобразил полужим-полурывок в горизонтальной плоскости.
Через несколько секунд мы уже неслись по коридору. Дверь в комнату отдыха анестезиологов, которую нам приходилось делить с дежурными травматологами, была приоткрыта. В узкую щелку промелькнули американские носки Юрия Моисеевича — подарок сына эмигранта. Сам Юрий Моисеевич дремал, укрывшись «Литературной газетой». Или «Собеседником» — на такой скорости я не успел рассмотреть.
Вероника сторожила лифт, счастливая выполнить последнее мое распоряжение на сегодня. Снизу нетерпеливо звонили — видимо, господин, замаскировавшийся под лифтера, сначала отлучился по каким-то своим (темным) делам, а потом обнаружил пропажу рабочего места.
Теобальт Адольфович рассыпался в любезностях и отпустил меня с порога, заботливо укрыв левую руку больного одеялом.
Если бы не свидетели, он выдернул бы свое позорище прямо здесь — безо всякой повязки.
На улице пели птички, светило солнышко, зеленели старые липы. В их тени, на скамеечке, дежурные урологи — один из корпуса, другой из «приемника» — резались в шахматы.
Меня распирало ощущение собственной значимости. Пьянила радость победы. Что-то похожее на любовь — к птичкам, к старичкам на скамеечке, к больным, прогуливающимся по территории в своих серых фланелевых робах — искало выхода.
Из приемника вышел Павел Ананьевич с моим дипломатом.
— Спасибо.
— Не за что.
— Как прошло?
— Нормально. Трубку вытащил с последним швом. Сейчас уже курить просит.
Мне самому вдруг ни с того, ни с сего захотелось курить.
Павел Ананьевич словно прочитал мои мысли. Он вытащил пачку «Беломора» и залихватски щелкнул костяшкой по днищу.