Шрифт:
Те, у кого еще оставались силы, стащили всех несчастных на выходе из леса, устроили их между стволами огромных буков и накрыли четырьмя попонами. Здесь же положили оба «льюиса» и диски. Совсем немного, человек девять, провидец в том числе, каким-то чудом сохранили силы и пошли выше искать перевал. За перевалом, говорили они, погода должна быть совсем другая. Предполагалось, что там встретятся пастухи, и никому не приходило в голову, что в это время года не может там быть никаких пастухов. Но воображение упрямо рисовало картины пастухов, балаганов, в которых горит огонь, лошадей, пасущихся на склонах, покрытых веселой солнечной травой. Николай слышал, как сказал один из офицеров:
– Если остановиться, то – смерть.
– Смерть, – повторил за ним Николай. Он прислушался к этому слову, как будто впервые услышал его, как будто это было слово какого-то чужого, незнакомого языка. И впервые она представилась ему не мраком, а девой белой, светлой, ветка лавровишни покачивалась в ее руке. Она призывала его ласковыми чертами, и он, улавливая колебание воздуха от качающейся ветки, радовался непонятной ему радостью, которой радовалась она.
Грамолин на выступе камня, покрытого льдом, как глазурью, складывал льдинки-пластинки. Николай долго наблюдал за ним, потом спросил:
– Чего вы добиваетесь?
– Слова «вечность», – ответил Грамолин. – Hеужели не помните? Чтобы выйти из плена снегов, надо из льдинок составить слово «вечность».
Последнее слово Грамолина будто накрыл издалека какой-то вибрирующий, радостный и одновременно тревожный звук. Николай похолодел и оглянулся. Hикого не было. Ели внизу стояли мрачно и торжественно. Опять за спиною раздался этот звук – и опять никого. И вдруг в ушах его толчком ударился звон; Hиколай вертел головой, но звон, казалось, раздавался со всех сторон.
– Слышите? – спросил он, но Грамолин ничего не отвечал, по-прежнему не поднимая головы.
Тогда Николай перевернулся на бок лицом к Грамолину и сапогом разметал уже почти готовое слово.
Но Грамолин ничуть не рассердился. Он только улыбнулся затаенно, словно заранее знал правила этой не очень простой игры, сгреб льдинки в кучку и продолжил свое занятие.
Нежный и прозрачный, тончайший слой замерзшего дождя, словно еще одна кора, словно новая слюдяная кожа, покрыл все до миллиметра. Тысячи, сотни тысяч веток и веточек облеклись в него и тряслись под ветром, и сухо, но все-таки мелодично гремели от бесчисленных касаний друг о друга. Вокруг стоял шелест обледеневших веток...
Деревья потрескивали затекшими суставами, и уже не было мысли, что все может быть как-то иначе. Лица Николая едва не касался облитый льдом стебель травы, торчащий из пузырчатой корочки льда, – бледно-желтый, песочного цвета стебель, и в этот момент это было все понятие о солнце.
Теперь Hиколай лежал четвертым справа. Сколько он так лежал, он уже не мог определить. Каким-то ориентиром послужил тот момент, когда войсковой старшина попросил его застрелить.
– Hе могу, голубчик, – хрипло простонал Грамолин откуда-то сбоку неузнаваемым голосом. – В себя легче.
Войсковой старшина затих, и не было больше сказано ни одного слова несколько часов. Льдистые осыпи звезд пригоршнями лежали в небе.
Hиколай перебирал их глазами, как зернышки четок, и взгляд его ходил по небосводу неровными кругами. Ему показалось, что кто-то холодный – еще холоднее, чем лед, – дотронулся губами до его лба, и поцелуй этот его согрел.
Лунный луч вспыхнул в глазах лежащего рядом на боку человека голубым светом. Николай почему-то был уверен, что узнал его – хотя это был хорошо ему известный пожилой войсковой старшина, и в Москве он никогда не был, хотя всю жизнь мечтал...
Девочка моя, любимая моя, что же нам делать? Ведь и в тебя попал осколок того зеркала. Как нам быть?
Hичего не надо, ничего не надо. Войсковой старшина лежал неподвижнее самой неподвижности. Усы, и без того седоватые, теперь были совсем белые, нафабренные инеем. Один глаз, тоже подведенный инеем, у него был открыт, а на второй наползло синее в коричневых пятнах веко, словно он подмигивал и хотел сказать: вот как я, голубчик, устроился – кум королю. Кум королю. Отец любил говорить так: кум королю. А матушка, если слышала, то всегда морщилась – в ее понятии это было неприлично. От этого воспоминания стало радостно и весело, как будто причастился у полного и непонятно чем немного смешного батюшки. И глядя в те годы на батюшку, он никак не мог решить – страшно умирать или нет.
«Душа уйдет... опять домой... но знаю, что опять тоскуя по милой и смешной Земле, покорный прошлому, приду я и спрячусь робко в полумгле... и будет сладкая отрада, как было раз, – давным давно... почуять запах листопада и заглянуть в твое окно...»
Как тонущий чудовищным усилием вырывается на поверхность воды, так сознание Николая в последний раз глотнуло морозного воздуха. Кисти его рук лежали на груди под шинелью, и средним пальцем правой он еще чувствовал острие меча в терновом венце на знаке «Ледяного» похода. Ледяной поход? Почему «Ледяной»? Только и запомнилось, что степи, солнечные степи, было насмерть в солнечные степи весело идти. А вот, вот же почему! Это когда повалил мокрый снег и переходили ту речку под Новодмитриевской, а потом все замерзло, вот как сейчас, и у него отломилась пола шинели. А так было солнце, в основном солнце, вот как сейчас...