Шрифт:
На письменном столе лежало несколько фотографий. На одной была предвоенная Вера. Она стояла на копне сена с вилами, и ветер уносил ее сарафан, косынку, волосы, она смеялась, и было понятно, что ей очень хорошо, что ей нравится и ветер, и солнце, и, конечно же, она сама.
Я спрятал в планшет фотографию и приписал к письму: «Вера, я забрал тебя в сарафане на ветру».
Потом я пошел попрощаться с хозяйкой пустого дома. Все двери, выходившие в коридор, были запечатаны. В конце концов, миновав велосипед и дореволюционный ледник, я нашел нужную мне дверь.
Я попрощался, сказал, что, если обстоятельства позволят, прилечу.
В Управлении воздушных сил я быстро выполнил поручение командира полка.
На аэродром я шел долго и, пока добирался до Гражданки, порядком устал. Один раз объявляли тревогу. Мне было грустно. Так бывает: крепко надеешься на что-нибудь, а смотришь - напрасно.
* * *
На аэродроме встретил перегонщика Азаринова - огромного детину в медвежьей меховушке. Я с ним учился. Он летел к нам с шестеркой «Петляковых». Мы похлопали друг друга по плечу.
– А ну, давай на одной ножке, как в училище, кто кого!
– прогудел Азаринов.
Мы попрыгали петушками, потом сели на таре от пятисотки, закурили.
– Как дела на «большой земле»?
– Под Москвой порядочек, - оскалил белые зубы Азаринов.
– Об этом знаем. Два-три таких удара, и можно жить.
– Как у вас?
– Плохо.
– Похоже на то. Сверху город словно пустой, честное слово! Все замерло: ни трамваев, ни лошадей. Редко-редко проползет какой-нибудь грузовик. Ни тебе огонька, ни дымков над трубами в такой морозище!
– А мины делают и снаряды! И танки чинят!… А сейчас и дрожжи делают из опилок. Один врач мне сказал, что это черт знает какое замечательное открытие.
– И в театрах, слыхал, спектакли. На сцене мороз, в зале мороз. А балерина танцует в пачке из крыльев бабочки. Ножки-то, ножки! Замерзли. А танцует. У меня при одной мысли зуб на зуб не попадает.
Мы долго говорили о Ленинграде и, пожалуй, не столько о нем, сколько о людях, которые в нем тогда жили, боролись с врагом, страдали и работали. И каждый раз то мне, то Азаринову подворачивалось словечко «удивительно». И я и Азаринов не переставали удивляться. И когда надо было вылетать, и он и я были под впечатлением, которое вызывали эти разговоры. Мы словно стали лучше и сильнее, и, казалось, каждый из нас говорил: «Выходит, вот что мы можем, дружище! Куда ему, сукину сыну, Гитлеру, тягаться с нами!»
Перед вылетом я сказал Азаринову:
– Вот бы сделать круг над Стрельной!
Мне хотелось посмотреть, стоит ли наш домишко. Я несколько раз порывался пролететь над Стрельной, но все не было повода.
– Еще собьют, я тебе полетаю!
– сказал Азаринов и погрозил мне кулаком.
В то время на Ораниенбаум из Ленинграда летали через Кронштадт.
Азаринов замыкал группу. Мы вышли под облаками на залив, и в это время, черт его знает откуда, взялся один «мессершмитт». Азаринов отвернул, уходя от истребителя, юркнул в облака, и, когда вывалился, под нами была Стрельна. Азаринов повернулся ко мне и кивнул: «Вот оно как бывает - не хочешь, а залетишь неведомо куда».
Как непохожа была эта фронтовая полоса на веселый городок, где прошли мои детство и юность! Половина домов без крыш; вдоль каналов, чудесно разрезавших парк с вековыми липами, самыми прекрасными на всем побережье от Ленинграда до Нарвы, - укрепления и черные, опаленные огнем стволы деревьев; землянки - и в них враг. Всюду видна была его злая, жадная, разрушающая рука: все здесь было осквернено, растоптано, поругано.
Старый дворец снова сгорел. Он несколько раз горел за полтора столетия, но никогда - от руки врагов. На этот раз остались только стены да обломки и снег между ними.
Дальше от берега на нашей улице стояло несколько домиков, таких жалких, таких беззащитных, и среди них - наш дом. Азаринов выскочил так низко, что мне почудилось на дверях изображение господина с закрученными усиками. Перед домом стояли два обнаженных клена и по макушки в снегу два облетевших куста сирени. Кто-то жил в нем: из трубы шел дымок.
В этом доме все было связано с моими первыми желаниями, мыслями, а теперь здесь хозяйничал какой-нибудь убийца, какой-нибудь командир расчета орудия, обстреливающего Ленинград. Но я вернусь! Я готов был поклясться, что скоро вернусь в родные места. Пусть не будет дома, и кленов, и кустов сирени! Но для нас, для меня, для Веры, будут цвести старые, обожженные, расстрелянные петровские липы в Стрельнинском парке!
И, глядя сверху на разрушенный город и на наш чудом устоявший дом, я еще раз простился с юностью.
Как быстро, как стремительно даже нам, еще совсем недавно мальчикам, ходившим в школу, война прибавляла годы!
Над Стрельной ударили зенитки, и мы снова ушли в облака, прорываясь к ораниенбаумскому пятачку.
Полетом над Стрельной, полетом над прошлым завершилась моя командировка в Ленинград, а вокруг нее завязался новый узел событий.
– Только вас и ждали, - мрачно объявил мне наш комсорг сержант Величко, когда часа через три после посадки я зашел к нему.
– Дал вам Климков буханку хлеба?