Шрифт:
Председатель наконец объявил:
— Он говорит, что рыба больше не клюет, поднялся восточный ветер, а наловил он, говорит, на уху для целого полка и просит уплатить ему и отпустить.
Подполковник кивнул: не возражаю. А сам думал, кого же направить понаблюдать за дальнейшими действиями Дударя. Юра уехал в Козляны обстоятельнее побеседовать с кузнецом и пастушонком. Михаил Андреевич с капитаном-минером проверяет ближайшие дороги. Остается поручить задание одному из комсомольцев, которые оказались толковыми хлопцами: обнаружили в лодке хоть и не относящийся прямо к делу, но весьма искусно замаскированный тайник. На случай встречи с рыбнадзором. Тот глядел и не находил, а ребята разнюхали.
Хорошо, пошлем хлопца.
И когда Болеслав Могилевский поплыл вниз по течению, параллельно ему двинулся по лесному берегу сельский паренек Витя. Он получил подробные инструкции и совет прихватить ватник, потому что августовские росы холодные, а ему придется нести вахту целую ночь.
Дударь устало перебирал веслами и так же устало разматывал клубок невеселых мыслей.
…Этот бешеный щенок думает завтра взорвать его руками машину с секретарем райкома. Сам он, видать, возьмется за начальство из области. Если и удастся, что будет потом? После слез людских да похорон пышных ничего не изменится для Дударя — одинокого, всем чужого и никому не нужного старика. Впрочем, изменится, но в худшую сторону: скорее всего, сразу арестуют, раз уж и до взрывов заподозрили в симулянтстве. («Не иначе, бритая сволочь в сутане властям вякнула, — по-прежнему лениво подумал Дударь. — Нашел я кому исповедоваться. Ну, да сейчас все равно…»)
А потом — скорая крышка тебе. И останется Леокадия совсем одинешенька с вечным камнем на шее: дочь наемного убийцы. Именно убийцы, а не какого-то борца за идею. Сроду он им не был…
Как снять с дочери этот тяжелый камень?
…С высокого берега сквозь смородинные кусты Витя с удивлением наблюдал, как Дударь бросил весла на борта, обеими руками поднял со дна лодки двухпудовый валун, служивший якорем и потому обмотанный веревкой, и долго его разглядывал, держа на коленях.
Потом поплыл дальше.
Приход и уход «племянника» породил у Леокадии совершенно угнетенное состояние. Мрачная подавленность чередовалась с внезапными приступами энергии, когда ей хотелось куда-то бежать и что-то предпринимать. Надо спасать себя! И наверное, еще кого-то! Она была набожна, и мысль о самоубийстве ей не приходила в голову, но и жить по-прежнему, а вернее, полусуществовать, словно заживо погребенной, она больше не могла ни часу.
То ей вспоминался выхоленный гость «оттуда» с его зловещим цинизмом и барским высокомерием, то приходили на память его наглые вопросы: «Сколько этих вшивых ублюдков в вашем классе?» Его прощальная небрежная реплика «Ну-с, доживайте, раз уж приспособились» повергла ее в окончательное смятение. Сказал словно о каком-то ничтожном биологическом подвиде, умудрившемся адаптироваться в немыслимой среде.
Она сутки пролежала без сна и еды, а назавтра пошла к отцу Иерониму. Пошла не таясь. Он откровенно растерялся, увидев ее среди бела дня на пороге кабинета.
— Что-нибудь случилось, пани Леокадия?
— Да, пан Иероним! Как вы знаете, мне здесь больше не с кем посоветоваться. А пришла пора получить совет… возможно, на всю оставшуюся жизнь.
Она была бледна и потому некрасива, а дрожащие пальцы походили на старческие. Она с необычной для нее краткостью и точностью изложила всю накопившуюся душевную боль и отчаяние от безысходности жизни. Она дала понять собеседнику, что он тоже повинен в ее внутренних шатаниях, раз сам позволил себе колебание в верности их обоюдной жизненной позиции.
— И что же, пани Лёдя? — осторожно спросил ксендз.
— Это я, я у вас спрашиваю — что? — почти крикнула Могилевская. — Вы долго руководили мною, почти с самой юности, так дайте напутствие и сейчас — перед скудной моей старостью. Мне пошел четвертый десяток, а я так ничего и не понимаю. Я почти не жила…
Ксендзом овладел страх. Не иначе, она решила идти с повинной. Отговорить ее? Только не это! Она все равно пойдет, но пойдет раздраженной на него, и тогда… О, женская злоба добра не помнит. Он высказал свои опасения вполне прозрачно:
— Вижу, что всевышний уже вложил в вашу душу решение, и потому мой совет был бы неуместным и даже кощунственным. Любой шаг совершается человеком по воле божьей. Одно хочу напомнить: увлекая за собой на суд людской своих единомышленников, кающийся не приобретает блага ни в этом, ни в лучшем мире…
«Господи, да он перетрусил! — поняла Леокадия. — Прежде всего о себе заговорил… Хоть бы постеснялся так откровенничать». Но она не высказала презрения, а смиренно проговорила:
— Вы можете быть спокойны, пан Иероним: люди узнают только то, что нас связывала лишь любовь к изящному. Не более. Я о другом хочу посоветоваться с вами как со своим духовником. Будет или не будет сокрытием греха, если умолчу в трудный час об известной вам тайне несчастного пана Болеслава?
Ксендз ощутил еще большее смятение чувств. Если она скажет следователю о мнимом глухонемом, а Дударь, в свою очередь, проговорится при допросе, что настоятель костела всегда знал о его симуляции, как тогда будет выглядеть отец Иероним? Весьма плачевно: как укрыватель, если не сообщник, иностранного агента. А это в самом лучшем случае — позорное изгнание за рубеж, где он вряд ли будет встречен как великомученик. О синекуре, подобной здешней, мечтать ему не придется. Заштатный писарь в какой-нибудь духовной канцелярии…