Шрифт:
Хельбрант говорит о глухонемых пациентах с жестокостью, от которой у меня всякий раз мурашки бегут по коже. Но кто видел, как самоотверженно он заботится о своих особых подопечных, сразу понимает, что холодный тон доктора только прикрытие, что, исполняя обязанности врача, он преследует, в сущности, совсем иные цели. Выдумка Хельбранта — сформировать батальон глухонемых, якобы необходимый для окончательной победы над врагом, — на самом деле прикрывает его старания уберечь глухонемых от гибели. Все очень логично: человека отличает от животного только язык, то есть дар речи, владение своим голосом и способность с его помощью выражать сложнейшие понятия. Следовательно, глухонемые, не имеющие дара речи, людьми полноценными не являются. И, согласно действующему закону, попадают в разряд второсортных, недостойных жизни. А это означает верную смерть. Под покровительством Хельбранта у этих обреченных тварей появляются кое-какие шансы на выживание.
Но до этого никто никогда не дознается. У Хельбранта не грех поучиться, он не какой-нибудь соглашатель вроде моего начальника, который в своем стремлении выслужиться готов, ни секунды не колеблясь, поставить на карту человеческие жизни. Хельбранта ничем не выбить из колеи: как бы ни перемывали ему косточки коллеги, доктору совершенно безразлично, что думают о его работе другие, раздаются ли смешки у него за спиной. Кто-то решил сжить его со свету, отправив на фронт? Что ж, пусть попробуют. Пока хватит сил, он останется на передовой и будет помогать своим глухонемым подопечным. У Хельбранта действительно есть чему поучиться. Слабакам тут прямая дорога в расход. А я? Какое мне дело до подтрунивающих сослуживцев? И не все ли равно, что обо мне подумают в Берлине? Здесь главное — сохранять твердость духа, здесь, перед лицом смертельной опасности, имеет значение только моя карта человеческих голосов, только возможность нанести на нее новые, доселе неизвестные звуковые объекты.
Папа только что пришел домой, слышно, как он разговаривает с мамой внизу, на лестнице:
— Просто потрясающе, новая спортивная модель!
— Пожалуйста, чуть потише, дети уже спят.
— Но еще совсем светло.
— Ты что, хочешь их разбудить?
— Девочки наверняка не спят и лежат в кроватях, умирая от скуки.
— Нет, не ходи наверх, это может подождать и до завтра.
— Да увидев такую машину, они с ума сойдут от радости! Не лишать же их удовольствия прокатиться на новой машине!
— Пожалуйста, дай детям поспать.
— Тебе лишь бы запретить. Они и так редко бывают со своими родителями, они же почти не знают нас.
— Завтра рано в школу.
— И та и другая учатся прекрасно. Как-нибудь отсидят денек.
Папа как ураган влетает в комнату:
— Подъем! Вставайте-ка да живее одевайтесь, мы едем кататься.
Хильде и я, сгорая от любопытства, слушали, кто из родителей в конце концов победит. Мы знали: конечно папа. Выпрыгиваем из кроватей и быстро натягиваем одежду. Проносимся стрелой мимо мамы. Папа уже внизу, у машины, послюнив палец, стирает со стекла след раздавленной мухи.
— Залезайте, у нас не так много времени. Быстро с глаз долой, не то от огорчения у вашей мамы прибавится морщин.
Выезжаем из ворот на улицу, мама нас уже не видит. Машина просто замечательная, намного красивее всех остальных, что у нас есть, спортивный автомобиль, кабриолет. Папа надевает фуражку, протягивает на заднее сиденье платки и шарфы: он незаметно взял их из нашего комода и положил в сумку. Фуражка нужна, чтобы не лезли в глаза волосы, шарфы тоже — нам нельзя простужаться. Папа показывает на зеркало:
— Смотрите-ка, паутина, ее только что здесь не было. Проверим, удастся ли нам как следует разогнаться, чтобы паучка смахнуло встречным ветром.
Ванзее остается позади, вечер теплый, но папа едет все быстрее и быстрее, и в машине начинает холодать. Паутина трясется. Наверное, паучок не выползает, почувствовав, что в новом папином автомобиле без спросу не поселишься. Несемся прямо на закат. Хильде радостно кричит. А папа даже не смотрит на солнце — не спускает глаз с паутины. Да, далековато может занести обыкновенного паучка, натянувшего свою сеть в машине. Вон и лапки, на зеркале, а теперь из укрытия появляется черное тельце. Мерзкие лапки цепляются изо всех сил. Надеюсь, к нам паук не доберется. Хильде теребит папу за плечо. Быстрее, быстрее, мы не хотим видеть противного паука.
Папа жмет на газ — только бы паучок наконец улетел, ветер гудит в запах. Папа кричит:
— Посмотрим, кто кого! Мы избавимся от этой твари, даже если придется гнать до Магдебурга.
Паука прижало к дверце водителя, насекомое отчаянно пытается удержаться. Папа ни о чем другом не думает, кроме этого паука. Его тонкие губы сжимаются, лицо каменеет, видны щели между зубами; как злобно он поглядывает на зеркало, как остервенело жмет на газ, как обгоняет автомобили, один за другим, едет по дороге все дальше и дальше, он просто сам не свой, до того захвачен этой паучьей борьбой, и вдруг мне начинает казаться, что шоферская фуражка сидит на нем по-дурацки, и фуражка-то дурацкая, с меховым околышем, как будто папа из Сибири. Или этот мягкий мех должен защитить голову от удара, если что случится?
Теперь мне становится жалко паучка, ведь он изо всех сил старается удержаться, немножко сползает и разматывает ниточку, потом с трудом опять забирается наверх и хочет спрятаться за зеркало, где безопасно. Мне не хочется на него смотреть. Уже темнеет, а мы еще ни разу не останавливались. Куда мы вообще едем? Назад, домой, или и правда скоро прибудем в Магдебург? Вдруг Хильде толкает меня в бок:
— Смотри! Паук исчез.
Когда мы возвращаемся домой, на дверце висит только несколько паутинок, в которых запутались маленькие букашки. Папа доволен — на славу поработал, и дочкам новый спортивный автомобиль понравился.