Шрифт:
— Договорились.
— Вот и чудесно, — обрадовалась Ландау и, назвав адрес, положила трубку.
Ах, черт возьми, зачем вчера без всякой надобности я разболелся зубами? Второй раз номер не пройдет. А невозможного я никогда не умел совершить… Я доплелся до своего отдела, бесплодно перебирая варианты.
И тогда свершилось нечто, после чего я понял, что судьба, а не я сам движет отныне моей жизнью. И сейчас она сказала свое слово устами заглянувшего в отдел Василия Васильевича:
— Старыгин, вам не трудно подскочить в Комитет и передать письмо для Агафонова? Обратно можете не возвращаться.
Через минуту я вылетел на улицу, и здесь, у самого входа в институт, судьба снова поджидала меня, преобразившись в зеленый глазок такси.
Круглые уличные часы над проходной Студии указывали, что назначенные сорок минут истекают. Я бежал к главному блоку трусцой. По аллее шагали очень обыкновенные мужчины и женщины, с портфелями, хозяйственными сумками и даже с авоськами, и в авоськах, как положено, светились оранжевые апельсины. У нас их тоже давали иногда в буфете.
При входе стояла доска почета с фотографиями совершенно неизвестных народу товарищей. «Старший мастер цеха электрооборудования А. С. Кувалдин», — прочел я на бегу под первым портретом. И таблички на дверях коридоров были удивительно знакомые, совсем родные: «Зав. производством», «Нач. АХО», «Бухгалтерия». И хотя я понимал, что на любом производстве не обойтись без бухгалтерии и АХО, такая обыденность вдруг показалась мне неуместной и даже обидной в день, так необыкновенно начавшийся.
Из комнаты № 309, куда я постучался, как будто слышался смех. Но скорее всего, это было плодом настороженного воображения, потому что, когда я вошел, никто не смеялся, и все дружелюбно посмотрели на меня, кроме усатого парня, который сидел с сигаретой на подоконнике и выглядел мрачным.
— Вы — Старыгин, — утвердительно объявила одна из девушек, полнолицая и краснощекая, выбежав из-за стола. — Здравствуйте. Ольга Ландау. — Я пожал ее круглую теплую ладошку. — Молодец. Хорошо. Садитесь. Я сейчас.
— Ну, я тронул, — произнес усатый парень, сползая с подоконника.
— Не хочешь дождаться Мамаева побоища? — спросила другая девушка, беспрерывно крутившая телефонный диск.
— Побоище — без меня, — отозвался усатый от двери.
— А что потом? — спросила Ландау. Она сидела на корточках у шкафа и копалась в нижней секции, набитой папками. Парень не ответил, дверь закрылась, снова зажурчал диск, а я впервые осмелился оглядеть комнату, в которую попал.
Кабинетик был маленький и веселенький, с кактусами и кофеваркой на окне. Чувствовалось, что в нем трудятся женщины. Особенно живописными были стены, на стене слева были веером расклеены портреты кинозвезд, вырезанные из польского «Экрана». Почти всю правую стену занимал огромный и яркий рекламный плакат заграничного фильма. «Kozerog» — прочел я первое слово, потом разгадал другое: «Pestchanaya» — и понял свою ошибку. Конечно же, речь шла об отечественном «Козероге над Песчаной улицей» Антона Ионовича Щегла.
Больше ничего я рассмотреть не успел, потому что Оля Ландау выпрямилась, и в руках у нее я узнал свой сценарий в мерзкой, блекло-синей папке скоросшивателя.
— Побежали! — скомандовала она. — Антон Ионович может улетучиться в любую минуту. Логинов придет — пусть сидит, для Швеца меня нет, — наказала Оля девушке у телефона. Она уже стояла у двери с моей папкой под локтем. — Бежим, бежим скорее!
И мы побежали. Действительно побежали, в прямом смысле слова! «Ну, я побежал», — говорят у нас обычно в институте и медленным шагом спускаются в вестибюль, перекуривают с встречным сигарету-другую… Тут я едва поспевал за Олей, оказавшейся, несмотря на полноту, очень прыткой.
Мы нырнули в какую-то неожиданную фанерную дверку, оказались на обшарпанной лестнице с черными трубами, мелькнул справа склад, где на антресолях громоздились прожекторы, а в очень широком коридоре без окон и дверей нас чуть не сбил электрокар, везущий русскую печку. Потом Оля, заглянув в окованную дверь, за которой что-то стрекотало, произнесла слова, похожие на пароль, а именно:
— Тают белые снега? — и получила ответ, видимо, утвердительный, потому что, обернувшись, выдохнула: — Успели! — и за руку ввела меня в соседнюю дверь, в темноту.
И тут я услышал громкий и жесткий крик, от которого невольно похолодел:
— Резать!.. Ре-езать!
Не помню, как меня запихнули в кресло, я сидел где-то с краю в последних рядах, потирая ушибленную впотьмах коленку, — а голос продолжал негодовать и требовать крови…
— Антон Ионыч смотрит материал молодого режиссера, — шепотом пояснила Ландау и скользнула к пульту, где что-то светилось и откуда (я не смел оглянуться) исходил негодующий голос:
— Резать! Резать!..