Шрифт:
Тверской непонимающе глянул на него, Пал Палыч кивнул и опустил глаза:
— Была пьеса и точно — для меня… А играть ее будет другой. Умом посвежее, годами помоложе…
— Ну? — Тверской откинулся на стуле.
— Вот и — ну…
Пал Палыч взял свою рюмку. И наступила долгая тишина. И было слышно, как где-то в доме сверлят неподатливую стену и кто-то бубнит гаммы.
— Пашка, — сказал Тверской. — Пошли ты их к черту!.. Сыграешь у меня в театре Трубача. Для начала! У тебя это всегда была коронная роль, будешь лучший Трубач в Москве!..
— Спасибо, Митенька, — Пал Палыч благодарно улыбнулся и покачал головой. — Ты знаешь, вот тебе крест — я на них не сержусь… И на автора тоже. Они правы. Все надо делать вовремя. А наше время, наверное, проходит… Беда только, что мы, актеры, — как красивые женщины: те не умеют вовремя состариться, а мы — вовремя уйти…
— Пятница, суббота, воскресенье, нет у нас от старости спасенья, — со вздохом подытожил Тверской, допил наконец свою рюмку и, положив пальцы на клавиши, взглянул на Пал Палыча, улыбнулся. — И все-таки, знаешь, Паша, — мы счастливее других: нам хоть раз в жизни повезло!
— Это когда?
— Давно. Когда мы с тобой стали актерами! «Не тверди, для чего я смотрю на тебя…» — начал он снова старинный романс, и Пал Палыч подхватил вторым голосом:
…и зачем, и за что полюбил я тебя…В твоих дивных очахУтопил сердце я,И до гроба любитьБуду только тебя…Так пели они в гулкой, пустой квартире, под расстроенное фортепьяно — два непохожих человека, с разными судьбами, уравненные в это мгновение общим воспоминанием о лучших днях, — пели неожиданно молодо, ладно и радостно.
Они не слышали стука, доносившегося из прихожей, а может, принимали его за одну из разновидностей звуков, которыми был наполнен обживающийся дом, — а стук становился все сильнее, тревожнее.
Наконец Тверской поднял голову, и стихла музыка, а затем и песня. Стучали в дверь.
Тверской вышел в прихожую.
— Тебе кого, девочка? — услышал Пал Палыч его удивленный голос, потом был невнятный ответ, и снова любезный бас:
— Здесь, здесь, прошу, барышня!.. — Тверской вернулся в комнату, пропуская перед собой растрепанную Катю.
— Катенька?.. — поднялся Пал Палыч. — Как ты меня нашла?
— Тебе звонили… Я в театре была… мне дали адрес… — она оглянулась на Тверского, тот деликатно отошел, и Катя сбивчиво, торопливо зашептала что-то Пал Палычу.
— Что? — страшным голосом вскричал Пал Палыч. — Когда?..
Пал Палыч преобразился неузнаваемо.
— Идиоты!.. — кричал он, ища пальто и шапку, и Тверской вдруг понял, что внезапный гнев Пал Палыча обращен на него. — Расселись тут в своих комиссиях!.. Бездушные люди! — слышал Тверской уже из прихожей и бежал за Пал Палычем, метавшимся в поисках выхода. — Выпусти меня отсюда!
— Стой! Паша! — догнал его Тверской. — Объясни, в чем дело?
— Это вас гнать надо из театра — помелом! Ни уха ни рыла не понимаете!.. Красавица… Протеже!.. — разносился голос Пал Палыча на лестнице, а Катя спешила следом и кричала испуганно:
— Да не насмерть, Палыч!.. Не насмерть!..
Светильникова — в сером байковом халате, осунувшаяся — сидела на краешке подоконника в больничном вестибюле.
— Таблетки, записка… — она поежилась от неприятных воспоминаний. — Пошлая мелодрама. «Ее жизнь разбилась о сцену…» Нет, я и вправду, Палыч, ни на что не гожусь…
В авоське у Пал Палыча виднелись оранжевые апельсины, и смотрел он на Ольгу радостно и ласково.
— И бог с ней, со сценой! Вы живы и глядите молодцом — хоть сейчас на обложку журнала, честное слово!.. Здоровы, слава богу, — это главное!
Светильникова грустно усмехнулась:
— Теперь и вы, Палыч, мне больше ничего не оставляете?..
— Да разве, Оленька, этого мало?
— Спасибо… — не сразу ответила Светильникова и подняла глаза: — Палыч! А ведь вы знали, что из меня ничего путного не получится?.. — Пал Палыч собрался было возразить, но Ольга кивнула: — Знали. Вы не могли не знать. Почему вы не сказали мне правды? Я ведь вас просила…
Пал Палыч медленно и понуро сник.
— А что такое — правда, Ольга Сергеевна?.. Кто ее знает до конца?
— А я вас и не упрекаю. Вы щадили… жалели. Одна виновата, сама… — Светильникова улыбнулась Пал Палычу печально, но ободряюще: — Вот я и поумнела… Когда поняла, что жива, что солнце на подоконнике — теплое, мне и стыдно стало, и ясно… Надо жить, как отпущено. Как дано… или не дано… Только дайте мне слово, поклянитесь, Пал Палыч! Он… об этой истории — никогда не узнает!.. Потому что это будет уже не любовь, — ответила она на вопросительный взгляд Пал Палыча. — А снова — жалость. А я в нее больше не верю.