Шрифт:
Для начала я выдумаю себя.
Нет, сначала все же — зеркало. В нем я (поскольку не с чем сравнивать) неопределенного роста и у меня немного безумные карие глаза. Я наг и худ и страшно смугл, взъерошенные волосы никак не пригладить ладонью. Ладонь странным образом оказывается бесчувственной: я мучительно не могу распознать жестки ли мои лохмы, или мягки и шелковисты, но только беспорядочно разметались за беспокойную ночь, словно от ужаса. Почуяв неладное, подношу ладонь к глазам и обнаруживаю, что у меня две руки правые. Затем я поднимаю левую руку, теперь у меня три руки, я похож на Шиву. В испуге оборачиваюсь — и вижу девушку: она стоит рядом и, отстранившись, держит свою руку над моей головой.
Здесь я падаю без чувств, выдумка заканчивается.
Надо бы поесть. Иду в столовую, усаживаюсь за стол. Он пуст, как географическая карта.
Еда на столе долго не появляется, и я уже подумываю, а не выдумать ли мне здесь пищу. Наконец я отправляюсь в кухню, чтобы поторопить кухарку, которой там нет. Еды в кухне тоже не оказалось, хотя искал я так тщательно, что сгоряча даже разморозил холодильник. Не нашел ничего совсем, только из-под мохнатого слоя льда в морозилке, словно трупик замерзшей на лету синички из прошлогоднего снега, проступила генуэзская золотая монета.
Корявый профиль одутловатого мужа красовался на ней.
Я подумал: снести бы ее в ломбард — и поесть на вырученные…
Отчаявшись найти съестное, я мрачно усаживаюсь на подоконник. Он прохладен и гладок, и я обнаруживаю, что все еще не одет. Вместе с тем одеться не спешу, так как поглощен текущим голодным кошмаром. Есть хочется так, что кругом корчатся голода рожи. Я даже закрываю глаза на время — надеясь, что, когда открою, наконец увижу в кухне съестное.
Раскрыв их, я действительно вижу новый предмет. Не сразу различив в нем ту самую девушку из зеркала, я сквозь ужас соображаю, что это — моя голодная смерть. Мгновенно размыслив, я решаю смерть свою съесть и — насытившись — ее самую избежать. Я бросаюсь к ней, пытаясь укусить, но укус мой соскальзывает с красивой шеи и оборачивается нежнейшим поцелуем в восхитительную область, чуть повыше груди. Она, как и я, нага — и, ничуть не смутившись, слегка прижимает мою голову к себе.
Далее я умираю.
Никогда. Сегодня я не просыпался, не падал и все помню, поскольку сплю. Хотя помнить нечего. Видимо, я уже умер, и сегодня — это никогда. Но это меня мало тревожит. Здесь, во сне, полумрак, тепло и уютно, и нет ощущения, что я в гостях. Пишу на ощупь. Чем мне придется заниматься впоследствии — волнует мало. Уверен, все образуется. Камень лежит у меня за щекой. Иногда с приятным чувством обладания я нащупываю его языком. Я не боюсь его проглотить, хотя понимаю, что сплю очень крепко. Сон сейчас самый сладкий, и я надеюсь, что теперь меня никто не обеспокоит".
Посадка как взлет. Я закончил и огляделся вокруг.
Кругом кипела паника. Сосед напротив сосредоточено пытался выбить ногой иллюминатор. Я попросил его вернуть мою книгу. Прервавшись, он страшно оглядел меня.
В огромных глазах его по узенькой улочке мчалось стадо белых быков.
Ирада проснулась и заплакала. Я взял ее за руку — это притупило тревогу. Потуже затянул на ней ремень безопасности.
По салону метались зареванные стюардессы. Настырно, словно толпясь в свальной очереди за дефицитом, они пытались расчистить проход, набитый бессмысленным движением, как конюшня во время пожара.
Кто-то из экипажа защищал собою аварийный выход. Там клубилась дикая свалка.
В динамиках препинался командный голос. Многие пассажиры сидели сгруппировавшись, обхватив затылок руками.
Вопреки перегрузке и тряске некоторые при этом умудрялись мелко креститься.
Уши заложило, крики доносились, как сквозь бронированное стекло. Я через силу посмотрел в иллюминатор.
Мне показалось — в нем мелькнула маслянистая дрожь моря, и вскоре отчетливо качнулась и набежала кучка дрожащих огней.
Мы быстро снижались. Можно сказать (но страшно): падали.
Внизу проблеснула и замельтешила трассирующими залпами посадочная разметка. Вдоль полосы рушилась колонна пожарных машины. Остервенело озирались мигалки.
Я успел подумать, что все еще обойдется.
Потом раздался оглушительный скрежет. Тех, кто застрял в проходе, швырнуло вперед — в пролом перегородки. Самолет, качнувшись, грузно осел, крыло от удара обломилось, и в иллюминаторе было видно, что фюзеляж заносит.
Из-под него вырвался веером сноп искр.
В воздух взлетели обломки. Скрежет сорвался на визг и торможением сошел на три октавы вниз.
Внезапно наступила тишина. Кто-то, протяжно задыхаясь, стонал.
Через некоторое время началась аварийная выгрузка. Мы с Ирадой, обнявшись, по надувному трапу съехали в объятия человека в брезентовом комбинезоне и шлеме, как у пчеловода. У него было испуганное мужественное лицо.
Нас отвезли в здание аэропорта. Там выяснилось, что при отрыве от земли у нашего самолета заклинило шасси. (Вот почему — из-за нарушенной аэродинамики — нас так сильно трясло при наборе высоты.) Попытки устранить неисправность ни к чему не привели. По уставу в таких случаях экипаж не имеет права удаляться от места взлета. Садиться с полным баком означало — садиться на взрыв. Решено было, не удаляясь слишком от аэропорта, двинуться в сторону моря и летать по кругу, пока не кончится горючее. В случае чего — садиться в волны. Попутно выяснилось, что среди пассажиров находится военный летчик — истребитель, — возвращавшийся из отпуска в свою подмосковную часть. Полковник и ас, в чьем активе находились самые сложные фигуры высшего пилотажа, он тайно предложил свои услуги экипажу. Сделали запрос. Какое-то время ушло на идентификацию личности полковника и переговоры с ЦДС. Наконец дали добро. В результате все обошлось. Хотя самолет садился почти на брюхо.