Шрифт:
Все страхи и бредни, приобретенные и вскормленные ею за свою жизнь, она со временем передала Циле; та же их восприняла накрепко — как проклятие. А страхов этих был целый короб.
Поначалу (и это, мне кажется, на деле послужило подлинной, экзистенциальной причиной его отъезда — меркантильные предпосылки явно вторичны: подумаешь, камень, — что толку в нем, когда вся жизнь кувырком, оттого что любимая насмерть жена легкомысленна, как парасолька, и предпочитает быть увлеченной чем-то для нее самой неосязаемо далеким, и ему тем более недоступным, но не семьей, не домом, — и шор на нее не надеть, и не присмирить никак увлеченность этой бредовой идеей о правде, свободе, равенстве, братстве — и еще черт знает о чем, что нашло такую благодатную почву для произрастания в ее взвинченном романтикой воображении) она страшно, вплоть до отвращения к себе, стыдилась своего мещанского замужества перед т о в а р и щ а м и, в чей круг была затянута подругой и хахалем ейным, художником-маринистом. На восторженных (с гитарой, пивом и стишками) сборищах она выполняла тупейшую секретарскую работу, приходя на них вместе с грудной Цилей — несомой в охапке из одеял и пеленок, из которых головка ее выглядывала, как орешек из венчика. Генриетта оставалась на этих шабашах заполночь, — покормив и пристроив где-нибудь на сундуке в прихожей заснувшую дочь. Вернувшись, молча проходила мимо застывшего у косяка, как темный луч, Иосифа — и укладывалась на веранде вместе с ребенком.
Позже, после их разрыва, стыд этот перерос нервным образом в страх, что откроется ее двоемужество, и как следствие — наличие живого мужа-ренегата: обстоятельство это никак не могло быть правильно воспринято Бакинским ЧК, — куда вскоре после нэпа сметливо подался младший братец Иосифа, взявши себе этот феерический псевдоним — Фонарев.
В 30-х бывший шурин ее дважды являлся к ней по-свойски — толковать о каком-то камне, который якобы увел у него его братец. В результате смутная догадка об угрозе, чья смутность только умножала ее зловещесть, накрепко проросла в сознании Генриетты, и потому имя Иосифа ею произносилось шепотом и украдкой — лишь несколько раз за всю Цилину жизнь.
Вдобавок, страх Генриетты возводился в куб еще и тем, что новый ее муж, комиссар Кайдалов, после гражданской оттрубив лет восемь начальником каменоломни в местечке Гиль-Гиль-Чай, был наконец назначен на какую-то важную должность в наркомате нефтедобычи в Баку: и таким образом дискредитация прошлого его жены стала для него вопросом жизни. (А после расстрела в 29-м его кореша по иранской компартии — Яши Блюмкина, под водительством которого он комиссарил в Гилянской Сов. Республике, — еще и вопросом смерти.)
В свою очередь и Цилю, лишь смутно догадывающуюся — нет, не о камне, а только о какой-то таинственной разгадке, которой владел когда-то ее отец, — при одной только мысли о Иосифе навылет парализовало страхом. И все же однажды она нашла в себе — разумеется, возникшую не мужеству благодаря, но дикому любопытству — испуганную смелость рассказать об этом своим детям. Однако впоследствии и слышать ничего не хотела, когда отец и дядя пытались что-либо еще из нее выудить.
Наследство. Отец вспоминал, что в начале шестидесятых, очень вскоре после того, как они узнали об этом злосчастном наследстве, вернувшись с занятий, он, во-первых, обнаружил у подворотни две черные "Волги", а во дворе, у лестницы, стайку похожих друг на друга людей, поочередно отвернувших от него одинаково серьезные лица; и, во-вторых, дико мечущуюся по дому Цилю — безуспешно пытавшуюся выставить из дома Фонарева и кого-то еще, мелкого, суетливо-важного и противного, — чей рост был значим только за счет невероятной копны волос, и кто оказался впоследствии Левицким, — делягой их районной нотариальной конторы.
Чуть погодя выяснилось: они подсовывали матери какие-то бумаги из московской "Инюрколлегии", удостоверяющие одновременно смерть Иосифа и наличие Цилиной доли в завещании. Циля, еле успокоившись, вняла их увещеваниям и все-таки решилась, опасливо и не беря в руки, просмотреть бумаги. Далее ей продемонстрировали копию завещания, в котором говорилось, что содержимое ящичка в одном из лос-анджелесских отделений "Well's Fargo Bank" и апельсиновая плантация вместе с усадьбой где-то в Израиле (за сущий бесценок заочно приобретенная Иосифом в начале двадцатых: тогда это было в норме вещей — сионистская политика еврейских общин в Палестине делала все возможное, чтобы хоть как-то увлечь диаспоры идеей возвращения), отныне принадлежат ей, — однако при одном только условии: что ее мать и она сохранили его, Иосифа Розенбаума, фамилию.
"А посему, поскольку сей факт не имеет места быть в реальности, мой клиент, Вениамин Евгеньевич Фонарев, заявляет о своем намерении, в результате иска, оспаривающего данное завещание, вступить во владение означенным имуществом", — подпрыгнул, подмахнув листком, Левицкий.
Циля, как показалось отцу, при этом даже испытала облегчение. Ей тут же подсунули какой-то бланк, подписав который, она отказывалась от дальнейших претензий на наследство. И она уже было собралась это сделать — Левицкий угодливо протягивал ей китайское "вечное перо", — но отец, спохватившись, ловко выбил орудие подлости из адвокатских коготков. Обрызганный чернилами, чумазый Левицкий завизжал что-то насчет хулиганства. Фонарев, потянувшись к невидимой кобуре, стал наступать. Отец обнял за плечи ничего не соображавшую Цилю и увел ее в спальню, где запер. Потом спокойно всю эту делегацию выставил к черту и захлопнул дверь.
Было несколько закрытых заседаний районного суда, на которых каркал и взвывал до хрипоты Левицкий — и сдержанно присутствовал Фонарев. Циля в суд идти наотрез отказалась. Впоследствии, когда возникла в этом необходимость, отец один, как старший сын, отправился в Москву с еле-еле добытой у нее доверенностью — о представлении интересов.
Нравственно отцу очень помог в ту пору малахольный Соломон Гольдберг, тогдашний близкий друг Цили, — добрейший дядька, научивший нас с Глебом играть в шахматы, вымачивать в молоке каспийскую селедку — залом — и есть зеленые яблоки с солью.
В свои пятьдесят зека Гольдберг был старой травленной волчарой. Не то что власть с ее судами-следствиями — сам Комитет ему был по колено.
Будучи в молодости рьяным деятелем польского большевизма, Соломон бежал в сталинское царство от преследования раздраженных его вредоносностью соотечественников. Однако, нелегально перейдя границу, тут же в качестве уловленного шпиона загремел на четвертак на Колыму, где и пробыл от звонка до самого стука сталинских копыт в 53-м.
Освободившись, из любопытства пропилигримил Сибирь и Туркменистан — и приплыл в Баку, думая здесь порядком прогреться на солнышке. Однако семейству троюродной сестрицы удалось от него благополучно отделаться, и ему пришлось, повозившись с получением пенсии, самолично заняться своей реабилитационной программой, — в которую, надо сказать — не совсем счастливым образом, и вошел пунктик попытки жениться на своенравной Цецилии.