Шрифт:
Мать с лихорадочным возбуждением глядела во все стороны и не переставала ахать. А отец делал вид, что его ничто не удивляет, что на все эти чудеса ему наплевать. Он о чём-то калякал с Терентием, но я не слышал ни одного слова. Моё внимание привлекла высокая вышка, обитая досками, похожая на гриб. Наверху медленно ходил маленький человек и глядел на город. Проехали, мимо большого сада, а потом стали спускаться вниз.
В конце улицы над домами опять засверкала необъятная река, а по ней в разные стороны плыли лодки с белыми парусами. Навстречу нам, напирая на хомуты и опустив головы, лошади с натугой тащили телеги, нагружённые мешками, ящиками, бочками, пузатыми плетушками и решётками. Сквозь дырявую материю видны были ядрёные кисти винограда и алые помидоры. По спуску мы съехали на широкий берег, тоже загромождённый ящиками, мешками, толстыми рогожными кулями и целыми кучами арбузов и дынь. С берега к огромной барже с домом наверху, похожим на букву «покой», поднимались дощатые настилы. Под домом толпился народ, а по настилам, сгибаясь под тяжестью страшенных ящиков, шагали с пристани один за другим мужики в длинных холщовых рубахах и в лаптях, а с берега на пристань тащили на спине по три тугих мешка. Где-то в стороне заревел пароход, визгливо откликнулся другой, а на соседней пристани уныло, со вздохами взвывала толпа:
— И-йох, да и-йох!..
И воздух гремел железом, грохотом тяжестей о землю, криками, колокольным звоном. Пахло нефтью, дынями, пылью и гнилой рыбой. Этот гул, грохот и крики людей, как на сходе, ошарашили меня, и я долго не мог опомниться. Всё пугало, угнетало меня и привлекало жуткой суетой.
Было жарко, воздух горел солнцем, и жёлтая пыль дымной мутью окутывала весь берег. Волга сверкала ослепительной метелью солнечных вспышек, разливаясь до горизонта. Пристани одна за другой далеко тянулись вправо и влево. В стороне, тесно прижимаясь к барже, стоял розовый двухэтажный пароход с навесом наверху, и высоко, за красивой стеклянной будочкой, дымила труба. На боках розового парохода играли волнистые зайчики.
Мы остановились неподалёку от сходней и сбросили с телег наши узлы и сундучки. Терентий и Алексей как будто обрадовались, что свалили нас со своего воза: торопливо расцеловались с отцом и матерью, вскочили на телеги и поехали обратно в гору. Миколай сразу же убежал куда-то, весело крикнув на ходу:
— Ждите меня, не шевелитесь! Я сейчас узнаю, когда пароход прибежит. А то давай деньги, Вася, билеты куплю.
Но отец отмахнулся, а Миколай засмеялся и быстро зашагал по сходням.
— Ловкий какой! Деньги ему дай… Дурака нашёл. Сейчас же побежит к своим галахам и пропьёт всё до копейки. Сразу видать, куда лыжи направил.
И в самом деле, Миколай пропадал до второго гудка.
Отец, как и всегда, форсисто и уверенно пошёл на пристань и не возвращался долго, а мы с матерью сидели на своих узлах и не скучали: она, как и я, смотрела на береговую суматоху, на реку, на толпы людей, и в глазах её светились тревожная радость и испуганное любопытство.
Подошёл к пристани белый, нарядный, с золотым блеском пароход. По сходням хлынула густая толпа народа, с узлами, с сундучками, с чемоданами… На берег съехалось много пролёток и телег. Люди суетливо бросали на них свой багаж и уезжали по дороге в гору.
И вот мы на пароходе. Поместились на полу, у стенки машинного отделения, в свалке узлов. Люди сидели здесь плечом к плечу. Было душно, пахло нефтью, маслом, грязью, потом, арбузами и махоркой. За дощатой стенкой что-то пронзительно шипело, а рядом с нами стоял медный бак, который часто завывал и со свистом выбрасывал пар. За углом машинного отделения грузчики тащили что-то очень тяжёлое и ревели: «И-йох, да и-йох!.. Да ещё-о… да раззо-ок!..» Рядом с нами сидел сухонький старичок с жиденькой, словно выщипанной бородкой. Он ел арбуз с хлебом, усмехался и невнятно бормотал. Потом протянул мне красно-искристый ломоть и приветливо закивал головой, показывая жёлтые зубы.
— На, поешь арбузика, паренёк! Сладкий арбузик, сахарный… Я их без ошибочки беру: сам на бахчах летом греюсь.
Я нелюдимо отшатнулся от него.
— Не надо… не хочу я. У нас у самих есть арбуз-то…
— Негоже от угощенья отказываться: добра гнушаться — с людями не знаться.
Отец с любопытством последил за стариком и поощрительно ткнул меня в бок.
— Возьми, коли дедушка даёт. Скажи: спаси Христос!
Я нерешительно взял ломоть из крючковатых пальцев старика и пробормотал: «Спаси Христос!» Арбуз был действительно сахарный и ароматный, и я ел его, захлёбываясь от обильного сладкого сока.
— Спаси-то спаси, да духа не гаси. А? — Старичок подмигнул и отрезал себе ещё ломоть. — Вот то-то, паренёк. Это запомни. Это — одна заповедь. И другую держи в памяти: есть один закон совершенный — закон свободы. Это апостол Яков сказал. Храни эти слова на многие дни. Потом взвесим, сказал дедушка Онисим. Это меня зовут Онисимом-то.
Он поглядел на отца зоркими, обличающими глазами.
Отец подозрительно покосился на него, надвинул картуз на брови и стал ощупывать вещи.
Старик вдруг легко вскочил на ноги и засеменил по узкому проходу. Отец проводил его глазами и встревоженно проговорил:
— С вещичек-то глаз не сводите. Спать будем по череду. Старичишка невнятный. Бродяжка. Ишь, какой словоохотливый! Может, шайка у него… Не успеешь оглянуться — догола разденут.
С другой стороны от нас сидел лохматый и бородатый мужик с выпученными глазами, а рядом с ним — баба с грудным ребёнком — болезненная, морщинистая, с покорным лицом. Мужик резал на ломти красный арбуз и жадно поедал его, заливая соком бороду. Он отрезал большой ломоть и подал бабе, но она, с тупой болью в глазах, огрызнулась: