Шрифт:
Жизнь на воле оказалась немногим лучше конвиктской тюрьмы. А кое в чем даже хуже. В конвикте рядом были друзья. Теперь он был разлучен с ними. Отец косился на Шпауна, Штадлера, Рандхартингера, когда они заходили. Он неодобрительно ворчал: отрывают от дела… выбивают из колеи…
Дома встречаться с друзьями Шуберт не мог. А встречи эти были ему необходимы. Требовалось поделиться созданным. Он творил потому, что не мог не творить, но сотворенное предназначал не себе, а людям. Единственной же аудиторией были друзья. Где, как не в музыкальной комнате конвикта, мог он собрать их у рояля, познакомить с написанным, узнать их суждения?
Услышав «Лесного царя», друзья пришли в восторг. Песня поразила их необычностью, небывалой новизной, могучим размахом фантазии, верностью жизненной правде. Но кое-что озадачило и даже испугало некоторых. Разгорелся спор по поводу диссонирующих аккордов, введенных в аккомпанемент.
Спор разрешил Ружичка. Бывший учитель Шуберта сел за инструмент и еще раз проиграл песню с начала и до конца. Ружичка отлично понял замысел юноши. Диссонансы остро подчеркивали драматизм событий и в то же время придавали вещи удивительную прелесть и красоту. Разрешение диссонирующих аккордов было неожиданным, оригинальным, воистину прекрасным.
На примере «Лесного царя» Ружичка зорко разглядел новые пути, первооткрывателем которых стал Шуберт. Это столкновение резко-контрастных созвучий, смелое сопоставление несопоставимых по законам классической теории музыки гармоний, дерзкие: и неожиданные гармонические переходы.
Эти новые пути вели к романтизму в музыке.
Друзья доставляли пищу не только уму, но и творчеству. Писал он упоенно и много. Ни занятия в школе, ни нехватка времени и сил не могли остановить потока песен, струившегося из-под его пера. И лишь одно угнетало Шуберта – недостаток текстов. Кончив песню, он мучился тем, что не мог начать новую. Это: было похоже на голод, неотвязно гложущий человека. И друзья отдавали все свои заботы тому, чтобы голод утолить. Они днями просиживали в библиотеках, перерывали ворохи книг, выискивали где только могли тексты и приносили Францу.
Вечерами молодые люди допоздна засиживались в кафе или трактире за кружкой пива либо вина и читали стихи. А он слушал, тихо кивал в такт головой или попыхивал трубкой. А то, примостившись тут же за столиком и отодвинув на край кружки, писал, быстро и порывисто, не обращая внимания на несмолкаемый трактирный шум.
Он торопился поймать мгновенно сверкнувшую искорку, нанести на бумагу музыкальный образ, словно из огнива, высеченный из образа литературного. В таких случаях друзья знали: приглянувшееся стихотворение надо отчеркнуть. Вернувшись ночью домой, он разовьет возникшие мысли, и к утру будет . готова новая песня.
Однако заботы друзей не ограничивались только этим. Верный Шпаун неутомимо искал не только тексты, но и людей, которые могли бы их сочинять. Так возникло знакомство композитора с поэтом. Иосиф Шпаун свел Шуберта с Иоганном Майерхофером.
Они нисколько не походили друг на друга. Ни внешне, ни внутренне. Кругленький, приветливо и рассеянно улыбающийся толстячок и худощавый, длинный молодой человек с усталым продолговатым лицом аскета и тяжелым подбородком борца. Первый – душа нараспашку, непосредственно и доверчиво тянущийся к людям, второй – замкнутый и нелюдимый, словно зажатый в тисках скрытности и подозрительности. Один – веселый и смешливый, как ребенок, другой – угрюмый и меланхоличный, со сдержанной неприязнью, исподлобья поглядывающий на людей своими усталыми и тоскливо-задумчивыми глазами.
Поначалу Шуберт никак не мог понять, зачем Шпаун познакомил его с этим скучным, безразличным ко всему, а потому нагоняющим тоску и уныние человеком, способным часами молчать, думая о чем-то своем, неведомом, непонятном и, вероятнее всего, не интересном никому, в том числе и ему самому.
Майерхофер же раздраженно недоумевал: чего стоит этот маленький человечек, с шумом восторгающийся молодым вином и смолкающий, как только беседа коснется какого-либо возвышенного предмета – скажем, преимущества романтической манеры письма в. поэзии. Равнодушно поблескивающий очками и безучастно потягивающий из кружки при разговоре о форуме древнего Рима; радостно хохочущий над соленой простонародной шуткой, донесшейся из-за соседнего стола; беззвучно покидающий друзей в caмый разгар спора о судьбах искусства, чтобы подсесть к слепому старику арфисту, бренчащему перед трактирной стойкой вконец заигранную и запетую уличную песенку вроде «Отец мой портным был, портняжка и я»?
– Но постепенно их отношения изменились. Шпаун сделал все, чтобы они лучше и ближе узнали друг друга. Во время шумных сборищ случайных людей трудно разглядеть в человеке человека. Когда же они стали встречаться не на людях, ушло расстояние, разделявшее их, спала пелена внешнего, несущественного, того, что бросается в глаза с первого, взгляда и ошибочно принимается за суть.
Они разглядели друг друга. И в конце концов поняли один другого.
Вероятно, жилье – пристанище не только человека, но и его характера. С течением времени характер накладывает свою печать и на жилище. Понять другого легче, побывав у него дома. Майерхофер предстал перед Шубертом совсем иным после того, как тот побывал в его маленькой комнатенке, где сумрак боролся со скудным светом и побеждал его, а уныние и печаль своими пустыми белесыми глазами глядели из всех углов.
Здесь было пусто и неприютно. И узкая железная кровать, и стол, нетвердо стоящий на источенных червам и временем ножках, и стулья с продранной обивкой и сломанными спинками, казалось, не приносили хозяину ни малейшей радости. Он мирился с ними постольку, поскольку они были необходимы, мирился равнодушно и безучастно.
И только два предмета несли на себе отпечаток его рук и сердца – полка с книгами и старенький рояль. Чувствовалось, что они хозяину не безразличны, что он любит их.
Угрюмая отчужденность и мрачноватая холодность комнаты соответствовали внешнему облику Майерхофера. Рояль и книги раскрывали его внутреннюю суть. Музыка и литература составляли содержание всей его жизни.