Шрифт:
– Войталь, – прозвучала в дверях кабинета фамилия Петра, – теперь ты. – И Петр вошел внутрь вместе с последним ударом стенных часов.
Почему прокурор употребил слово «Окоповая»? Сказал, что всего год назад мы сидели бы там все трое как диверсионная группа. Сегодня я знаю слишком хорошо, почему он так сказал, но в то время, когда Петр исчез за дверью кабинета и началась вторая, впрочем, даже третья серия допросов, слово, произнесенное прокурором, не давало мне покоя. Я вспоминал, как однажды днем, двумя годами раньше, у нашего дома остановилась грязно-зеленая машина и как из этой машины вышли двое в плащах, направились в квартиру пани Коротковой и вывели оттуда ее мужа, пана Коротека, пьяного в лоск, хотя это был вовсе не день получки. Взрослые говорили тогда – шепотом и по углам, – что пана Коротека взяли на Окоповую,так как кто-то донес, что тот слушает Лондон. И пан Коротек вернулся, но только через три недели, с глазом как сочная слива, а когда наступил судный день очередной зарплаты, он стал посреди двора и снял рубаху, показывая каждому, кто хотел, свою спину, которая выглядела как полосатая зебра желто-красного цвета. Он выкрикивал страшные проклятия своей судьбе и оплакивал весь мир, которым правят курвы, воры и подлецы. Я стоял в воротах и видел, как женщины предусмотрительно закрывают окна, чтобы не слышать ужасных выражений, а пан Коротек, пока жена не сбежала вниз и не уволокла его домой, воздевал руки к небу и угрожал Господу Богу за то, что тот с высоты смотрит на все это и ничего не предпринимает, а только сидит в своем кабинете, сложив руки, словно он какой-нибудь директор, а не рабочий. И когда Петр исчез за дверями кабинета и мы с Шимеком слушали ленивое тиканье часов, я испугался, вспомнив о той спине и Окоповой улице, так как подумал, что ни самое страшное «вытягивание хобота», или «ощипывание гуся», или даже «согревание лапки» и никакие другие пытки М-ского не сравнятся со спиной пана Коротека, фантастически разноцветной и сплошь изборожденной, как ствол смолистой сосны.
На дворе все быстрее сгущались сумерки, когда директор вызвал сторожа в кабинет и тот ушел, оставив дверь полуоткрытой. Шепотом я обратился к Шимеку с предложением изменить показания: чем мы, в конце концов, навредим Вайзеру или Эльке, если расскажем, что случилось над Стрижей на следующий день после взрыва в ложбине? Где-нибудь поблизости все равно их не найдут, это уж точно, а если найдут где-то в другом месте – тем более мы им не навредим. Но Шимек не согласился. Всегда, всю школу он твердо стоял на своем, а на допросах решил держаться еще тверже. Стиснул зубы, я видел это четко, и отрицательно помотал головой. Так же он отвечал, когда я навестил его в далеком городе и выспрашивал о тех каникулах, когда в заливе образовался «рыбный суп» и Вайзер с Элькой вместе ходили на аэродром. Он не желал возвращаться к школьным годам и ничем не хотел мне помочь, не помнил или не хотел помнить серое облачко из золотой кадильницы ксендза Дудака, а по поводу Вайзера проронил несколько банальных, плоских фраз. То была его новая, взрослая твердость, против которой, впрочем, я ничего не имею, так как Шимек единственный из нас добился чего-то в жизни. Тем временем сторож вышел из кабинета с фаянсовым кофейником в руках и велел мне сбегать в туалет за водой. Я шел пустым коридором и думал, что нет ничего печальней опустевшего школьного коридора, ведущего неизвестно куда, меланхолически-пустого и словно совсем не того, в котором несколько часов назад галдели сотни мальцов и старшеклассников. Я жалел, что у меня нет яда молниеносного действия. Но я наплевал в кофейник, видя перед собой вылупленные глаза М-ского, и белую пену размешал пальцем, чтобы она растворилась. Когда я вернулся в канцелярию, Шимек был уже в кабинете, а Петр сидел на складном стуле, как и раньше, слева от меня. Сторож принес из сторожки кипятильник и начал греть воду тут же, чтобы не выпускать нас из виду. Вода лениво урчала, тихо тикали часы, сделалось сонно и тепло.
На следующий день у нас была договоренность с Вайзером встретиться у главных ворот оливского зоопарка. Было ли это запланировано или произошло из-за того, что рассвирепевшая Элька едва не вспахала физиономию Шимека ногтями? Ни в чем у меня нет уверенности. Впрочем – разве можно сказать: «договоренность»? Он попросту эту встречу нам назначил, как суверен вассалам, устами герольда. Тогда, ясное дело, я ничего такого не почувствовал, но уже в канцелярии на складном стуле, когда шумела, закипая, вода для кофе и тикали стенные часы, уже тогда у меня появилось смутное ощущение, что Вайзер стал с той минуты нашим сувереном, и ничто этого изменить не могло. Теперь я вижу, что первую часть ненаписанной книги о нем я должен бы начать со слов «Ладно, скажи им, пусть завтра в десять приходят к зоопарку, к главному входу», которые Вайзер произнес из окна на втором этаже, откуда долетало до нас знакомое стрекотание швейной машинки. Об этом, впрочем, я уже говорил, и если я повторяю кое-что и не вымарываю, как в школьном сочинении, то лишь потому, что сейчас я пишу вовсе не книгу. Быть может, вместе с Элькой, Шимеком и Петром мы могли бы написать такую книгу, но – впрочем, и об этом уже говорилось – Шимек предпочитает ничего не помнить, Элька не отвечает на письма даже после моей поездки в Германию, а Петр погиб на улице в декабре семидесятого года и лежит на пятой аллее кладбища в Сребжиске.
На уроках естествознания М-ский не раз подчеркивал, что такого зоологического сада, как в Оливе, не постыдился бы любой европейский город. Не знаю, что он имел в виду – что мы живем не в Европе или что кроме зоологического сада нам есть чего стыдиться. Но зоопарк действительно был прекрасно расположен, вдали от города, в глубокой долине Оливского потока, который бежал в этом месте меж семью холмами, заросшими смешанным сосново-буковым лесом. Косули резвились здесь на лесных полянах, освещенных солнцем, лоси обитали в темных, мрачных болотах, волки – в норах, вырытых в откосах, а кенгуру прыгали по целине, заросшей розовым клевером и щавелем. Только хищные звери, в частности привезенные из тропических стран, содержались в тесных вольерах намного хуже, на какой-нибудь полусотне квадратных метров за железными решетками. Тогда это ускользало от нашего внимания, но сегодня, когда я вообще не посещаю зоопарки, фраза М-ского о самом прекрасном зоопарке в Европе звучит очень смешно и глупо. Как если бы мы, бродя по чужому городу, вдруг услышали от гида: «Обратите внимание, господа, вот самая лучшая тюрьма, которая когда-либо была выстроена в нашем городе, а может быть, и во всей Европе».
Нынешние туристы или жители города отправляются в зоопарк на автобусе от трамвайного круга в Оливе. Но тогда автобусов было, кажется, поменьше, и путь от круга вдоль аббатства цистерцианцев приходилось проделать пешком. Мы миновали тенистые склоны Пахолека, где еще стоял тогда обелиск с немецкой надписью, прошли вдоль прудов старой усадьбы, теперь заросших и заболоченных, вдыхая горячую пыль, смешанную с запахом цветущих лип, которыми обсажена была дорога, и наконец, уже немного уставшие, увидели холмы, обрамляющие Долину Радости, – в их правое крыло упирался зоопарк. Наконец увидели прислонившегося к воротам Вайзера, который в тот день был одет в зеленые брюки и светло-голубую рубашку покроя русской косоворотки, что выглядело неестественно и смешно, словно одежка со старшего брата. Первой к Вайзеру подошла наша троица, потом Янек Липский, сын путейца из Лиды, родившийся в железнодорожном вагоне, потом Кшисек Барский, сын варшавского повстанца и гданьской лавочницы, за ним к воротам зоопарка подошел Лешек Жвирелло, который всегда носил чистые рубашки и, в отличие от нас, говорил «простите» и «благодарю», по-видимому, по причине шляхетского происхождения его отца, а хоровод замыкала в тот день тихая как мышка Бася Шевчик. Ее отец бросил после войны работу в шахте и приехал сюда искать счастья и мачеху для своей дочки. Мы окружили Вайзера.
– Ну так что? – спросил Шимек. – Что ты нам теперь покажешь?
Вайзер провел нас к потайной лазейке, через которую мы вошли без билетов, а потом провел вдоль вольеров, задерживаясь подольше там, где хотел. Останавливаясь, он опирался на ограду, и мы не знали, зачем он так долго разглядывает ленивую ламу или что он видит в тюленях, которые в такую жару почти не высовывались из воды. У клеток с птицами ждала Элька; помню, она уставилась на огромных аргентинских сипов. Их черные крылья в солнечных лучах отливали синеватым блеском, головы медленно покачивались, будто птицы дремали. Потом мы миновали террариум, но Вайзер туда не вошел, так что мы двинулись за ним к клеткам с павианами и шимпанзе. Тут столпилось много весело гомонящих людей. Обалдевший шимпанзе то и дело швырял в публику горсть песка, и та не оставалась в долгу – люди свистели, топали и бросали огрызки в сетку клетки. Шимпанзе время от времени задирал голову и скреб шерсть на макушке, точно как М-ский, когда забывал что-то важное. Но то была обезьянья хитрость – через минуту шимпанзе наклонял голову ниже пупка, сикал себе в пасть, и внезапно узкая струя прыскала сквозь сжатые губы, как из пожарного шланга, в стоящих поблизости людей. Каждый раз шимпанзе оказывался хитрее своих противников, и зрителям из первых рядов приходилось вытирать желтую вонючую пену с лица и с одежды. Забава нам очень понравилась, и мы совсем забыли о Вайзере, который, однако, не смеялся над этим состязанием. Наконец шимпанзе спрятался в глубине клетки, толпа разошлась, и мы выжидающе смотрели на Вайзера, ведь если он хотел нам показать только это – как предполагали некоторые, – то это просто липа и фигня. Но Вайзер, испытывая наше терпение, постоял там еще с минуту, а потом направился к хищникам. Их клетки даже сегодня, когда я это пишу, должно быть, источают особый, не такой, как у других животных, запах, отличающийся от запаха обезьян, слона, от запаха всех рогатых и безрогих, – таким он был тогда и таким я помню его поныне – сладковатый, тошнотворный, поднимающийся узкими струйками в вязком воздухе июля, отталкивающий запах заплесневелого логова африканских львов, бенгальского тигра и черной пантеры, которая возлежала на высохшем голом суку.
Вайзер остановился перед ней. Элька приложила палец к губам и жестом велела нам отступить назад, чтобы ему не мешать. Вайзер неподвижно стоял к нам спиной, стоял несколько долгих минут, пока от клетки не отошли другие люди, и тогда мы увидели, что до сих пор дремавшая пантера – видно, было время ее полуденной сиесты – медленно поднимает голову. Ее губы с длинными иглами усов слегка приоткрылись, пантера словно икнула, но то было только начало. Губы, подрагивая, раскрывались все больше, и из-под черного бархата теперь показались два ряда белых острых зубов. Мы услышали первый неясный звук, который сразу же перешел в глубокое глухое урчание. Пантера плавным, мягким движением соскользнула на пол и, ощетинившись, приблизилась к решетке, ее хвост незаметно дрогнул, после чего стал ритмично, как маятник часов, все сильнее хлестать по лоснящимся бокам. Теперь зверь, касаясь мордой железных прутьев, стоял напротив Вайзера, а то, что недавно было урчанием, превратилось вдруг в гортанное бульканье, в котором бой походного барабана смешивался с гулом бурного потока, а осенний ураган – с пасхальными колоколами. Пантера неистовствовала у решетки, била лапой в цементный пол, то опускала, то снова задирала морду и наконец поднялась на задние лапы, передними упершись в прутья, и мы увидели, как она выпускает толстые кривые когти. Но и это было еще не все. Вайзер перелез через барьерчик, отделяющий его от клетки, и стоял теперь так близко от железных прутьев, что мог бы, наклонившись чуть-чуть, коснуться лбом когтей кошки. Пантера застыла. И вдруг гортанное бульканье перешло в сдавленное рычание, и зверь, все еще с вздыбленной шерстью и бьющим по бокам хвостом, стал отступать назад, не отрывая глаз от Вайзера. Это было невероятно. Пантера отползала вглубь клетки, очень медленно, брюхом шаркая по бетонному полу, своими раскосыми прищуренными глазами, сверкающими, как неподвижные зеркальца, она вперилась в Вайзера. Когда ее хвост коснулся задней стены вольера, она села, съежившись, в угол и наконец опустила глаза, дрожа всем телом. Каждая мышца под натянувшейся шкурой дрожала, как от холода, и огромный зверь напоминал теперь собачонку-крысоловку пани Коротковой, которая забивалась в угол двора, стоило топнуть ногой. Мы стояли молча. Вайзер подошел к нам, Элька подала ему платок, и он стал вытирать капли пота со лба, как после тяжелой работы. Но на этом не кончился день, проведенный с Вайзером, так же как и не закончилась история того лета, когда в водах залива варилась «уха» и люди в костелах молились о дожде.
Вайзер показал нам другую дорогу домой, не ту, по которой мы пришли к оливскому зоопарку. Не было ни трамвайного круга, ни разболтанного трамвая номер два, который, курсируя тогда между Угольным базаром и Оливой, проезжал мимо депо, нашей школы и нашего дома. Зато была дорога в Долине Радости, в горку, мимо бездействующей кузницы цистерцианцев у речки, была высокая, выше колен, трава на холме, откуда, как с Буковой горки, видно было море, были глубокие овраги и расщелины в тени буковых листьев и была узкая песчаная дорога через старую сосновую посадку, которая местами смешивалась с березовыми рощицами и густым орешником. Сейчас это звучит как лирическое хныканье по утраченному раю, но, когда Вайзер показал нам место рядом с источником, где Фридрих Великий отдыхал во время охоты, или когда на пронизанной солнцем поляне затопотали вспугнутые косули, или когда мы собирали полными горстями сладкую малину, тогда это был для нас рай обретенный, далекий от города и заманчиво притягательный, как сумрачная прохлада собора в жаркий день. Вайзер шел впереди и обращался вроде бы к Эльке, но на самом деле к нам: вот сюда зимой приходят кабаны; или: о, вот дорога на Матемблево; либо: вон там самый большой муравейник красных муравьев з заячьими головами. С особым удовольствием показывал он места, где лес был иссечен окопами, остатками последней войны, и в таком же духе пояснял: это воронка от мины; или: это окоп для самоходки, – и мы слушали его затаив дыхание. Но наконец он вывел нас ложбиной за стрельбищем на край морены, откуда мы увидели башенку кирпичного костела в Брентове и хорошо знакомые очертания кладбища. И хотя этой самой дорогой я ходил позже туда и обратно, сам либо с приятелями, летом пешком или на велосипеде, зимой на лыжах, и, хотя называл эту дорогу, насчитывающую шесть с половиной километров, дорогой Вайзера, никогда, даже сейчас, когда она всего лишь синяя ниточка в заповедном парке, описанная в путеводителе, – никогда я не мог припомнить, показывал ли Вайзер, ведя нас обратно домой, все это нам просто рукой или держал в руке суковатую палку, на которую он мог опираться как на жезл. Ведь мы возвращались домой, и он нас вел, будто мы с того дня были его народом.