Шрифт:
– Начну с того, – продолжала она, – что поговорю о себе. Едва ли вы подумаете, что такая тема приятна для моего самолюбия. Я вынуждена вспоминать вещи, о которых сожалею; по вашей милости я совершила ошибку, за которую презираю себя.
Вы давно меня знаете. Связанная нежной дружбой с вашей матушкой, я любила вас задолго до того, как можно было судить, достойны ли вы любви, и до того, как вы сами смогли понять, что значит быть любимым. Могла ли я вообразить, что нежность к вам приведет меня к нынешнему нашему разговору?
Могла ли я тогда опасаться, что полюблю вас слишком сильно? Если бы я и допускала мысль, что вы можете увлечься мною, то пришло ли бы мне в голову, что я могу ответить вам взаимностью? Знала ли я, что такие странные и неожиданные вещи возможны? Я не могла этого думать, и не упрекайте меня за это. Всякая другая на моем месте так же мало опасалась бы вас; уже одна разница лет, не говоря о моих принципах, служила залогом моей безопасности.
Поэтому я смотрела на ваши попытки понравиться мне без всяких опасений за себя и за вас. Ваше внимание, ваши долгие и все учащавшиеся визиты ко мне и удовольствие, какое они вам доставляли, я приписывала нашей давней дружбе. Вы вступали в свет, для вас пришла пора стать взрослым мужчиной, и мне казалось вполне естественным, что вы ищете моего общества более настойчиво, чем в детстве. Ваши разговоры о любви, ваш упорный интерес к этой теме и противодействие, на которое наталкивались все мои попытки отвлечь вас от нее, – все это казалось мне всего лишь проявлением любопытства, естественного для молодого человека, который старается понять чувства, начинающие волновать его сердце и воображение. Я не понимала смысла взглядов, которые вы бросали на меня, и так мало старалась вам нравиться, что мне и в голову не приходило, что это возможно. Ваше смятение побудило меня заинтересоваться причиной ваших тревог, и, оказавшись в роли наперсницы, я невольно сама была втянута в сферу ваших тайных чувств. Вы должны помнить, что я всячески старалась отвлечь вас от прихоти, которую считала непозволительной и предметом которой, к величайшему сожалению, стала я сама. Моя дружба к вам, ваша молодость, своего рода жалость к вам помешали мне с достаточной твердостью призвать вас к молчанию. С другой стороны, мне казалось любопытным проследить, как юное сердце принимает первое чувство, как справляется с ним. Эта забава, которая вначале не предвещала ничего дурного, в конце концов сделалась опасной. Мне все труднее было с вами расставаться, все нетерпеливее ждала я встречи, а при виде вас испытывала чувства, которых не знала прежде. Тогда я поняла, что мне следует избегать вас, но это уже было выше моих сил. Неизъяснимое очарование, настолько слабое вначале, что я не считала нужным бороться с ним, приковывало меня к вашим речам. Я повторяла их про себя, когда вы кончали говорить. Я с трудом, и всегда слишком поздно, отрывалась от завораживающих слов, слетавших с ваших уст. Разница в возрасте, сперва так болезненно отрезвлявшая меня, постепенно теряла свое значение. При каждой новой встрече вам, казалось, прибавляются годы, а я становлюсь моложе. Только любовь могла настолько ослепить меня, только вера, что мы созданы друг для друга. Я любила вас, здесь не могло быть ошибки. Скрывать это от себя я уже не пыталась, и я не побоялась проверить себя; то, что я обнаружила в своем сердце, ужаснуло меня, но я не чувствовала себя безоружной. Я не хотела быть побежденной и поэтому не видела, что уже побеждена. Испытывая к вам глубокую нежность, я пыталась по крайней мере отдалить минуту падения, уберечь себя от постыдной слабости и унижения. Ваша неопытность помогла мне, и я с радостью замечала, что ваша любовь так спокойна, что поможет мне удержаться от греха.
Поэтому неудивительно, сударь, – добавила она, – что я не объяснилась вам в любви, когда я еще не любила. Не более удивительно и то, что, убедившись в своем несчастье, я сделала все возможное, чтобы скрыть его от вас. Это было ваше дело – открыть мое чувство; если хотите знать, не мне, а вам угодно было оказывать упорное сопротивление.
– Но, сударыня, – сказал я, запинаясь, – значит, я был прав, заговорив о своих чувствах. Вы сами признались, что оказывали мне сопротивление, и вы должны понять…
– Вы не решаетесь договорить, – прервала она меня. – Продолжайте.
– Что мне вам сказать, сударыня, – сказал я, совсем потерявшись. – Выражение, которое я употребил, могло вас покоробить, я сожалею об этом; я… но, – сказал я, чувствуя, что сам не знаю, что говорю, – уже поздно, и вы хотели, чтобы я вас покинул.
– Нет, сударь, – ответила она, – я этого вовсе не хочу. То, что я еще должна вам сказать, нельзя откладывать; нам еще надо обсудить нечто, самое важное для меня.
Я опять сел на свое место, вне себя от того, что я же оказался посрамленным. Мое смущение еще увеличилось, когда она велела мне (без всякой видимой, как мне показалось, причины) сесть в кресло, стоявшее вплотную к ее кушетке, так что я оказался гораздо ближе к ней, чем раньше. Я повиновался, весь дрожа, чувствуя и волнение и нежность, вызванную ее словами.
– Так вот, – продолжала она, – я вас любила по-настоящему. Я могла бы это отрицать, ведь открытого признания вы никогда от меня не слышали; но после всего того, что между нами было, хитрости неуместны. А для меня лучше было бы сто раз сказать это, чем один раз доказать на деле. Более того, должна покаяться кое в чем еще: я больше обязана вашей недогадливости, чем собственному рассудку тем, что не пала окончательно: если бы вы тогда поняли это и воспользовались моей слабостью, я была бы сейчас несчастнейшей из женщин. Это не значит, что я горжусь собой; но меня утешает мысль, что я не всем для вас пожертвовала.
Она так радовалась этому утешительному обстоятельству, а я чувствовал себя таким простофилей, что уже почти готов был отобрать у нее преимущество, которым она так гордилась. На минуту я поднял на нее взгляд, и она показалась мне удивительно красивой! Ее поза была так безыскусна, так трогательна и в то же время так смиренна! Глаза ее смотрели на меня с нежностью, они все еще говорили о любви; неизъяснимое волнение охватило меня, оно туманило мои мысли и в то же время взывало к участию.
– Вы сердитесь на меня за то, что я хотела казаться вам достойной уважения, – продолжала она, по-прежнему не сводя с меня глаз. – За это вы считаете меня чуть ли не преступницей. Но что я совершила такого непозволительного? Если бы даже, желая внушить вам доброе мнение о себе, я была вынуждена скрывать от вас пороки, утаивать какие-нибудь позорные похождения и из страха потерять вас шла бы на любые уловки, лишь бы не явиться перед вами в неприглядном свете, то ведь и тогда в моем поведении не было бы ничего преступного. Допустим даже, что я действительно опозорила себя в молодости недостойным поступком; разве я не могла бы в зрелые годы вновь стать самой собой? Вы еще многого не знаете, Мелькур, но когда-нибудь вы поймете, что нельзя судить о женщине по ее первым, необдуманным шагам; порой называют испорченной ту, кого слабый характер или слишком пылкое воображение отдали во власть непреодолимого чувства или дурного примера. Если трудно и даже невозможно исправить порочное сердце, то от заблуждений рассудка легко излечиться: самая легкомысленная женщина, осознав свои ошибки, может стать добродетельной женой и преданным другом.
Еще вы укоряли меня за то, что я хотела убедить вас, будто до вас сердце мое никому не принадлежало. Если бы таково было мое намерение, оно было бы с моей стороны нелепым притворством. Нет, сударь мой, я любила, и любила страстно. Если бы я не знала любви, то не страшилась бы ее. Может быть, это признание послужит для вас новым поводом презирать меня. Видимо, чтобы заслужить ваше уважение, я не должна была знать ни одного мужчины, кроме вас. Я желала бы этого, поверьте, и не меньше, чем вы; когда я полюбила вас, я не переставала страдать от сознания, что мое сердце не так юно, как ваше, и что я не могу подарить вам свое первое чувство.
Ее голос звучал так нежно! Она так хорошо описывала силу и искренность своей любви! Каждое слово ее было так проникновенно, что я не мог слушать ее без волнения; я испытывал жестокое раскаяние при мысли, что причинил страдание женщине, которая не заслужила этого, хотя бы потому, что была для этого слишком красива. Из груди моей невольно вырвался вздох. Госпожа де Люрсе, давно ожидавшая чего-нибудь подобного, не упустила его: она замолкла и вперила в меня внимательный взгляд.
Возможно, она надеялась, что я не остановлюсь на этом; но видя, что я упорно храню молчание, она продолжала: