Шрифт:
Спустя два дня меня доставили сюда, в этот отель на Беверли-Хиллз, — под покровом темноты, через черный ход — и тайком прокатили в коляске по коридору, где мы совершенно изолированы от обыденной гостиничной жизни.
В первую неделю лицо у меня болело, вливания анестезирующих средств вызывали тошноту. Спать приходилось на подложенных подушках, то есть спал я очень мало, а оттого, что сиделка упорно затемняла комнату, я потерял ощущение времени и не знал, какой когда час. И все же чувствовал я себя совсем не плохо. Настроение у меня было приподнятое, оптимизм бил через край. Я полностью полагался на доктора Бориса: ему, в конце концов, кинозвезды вверяли всю свою дальнейшую карьеру. Больше того: я знал, что со мной он сотворил шедевр; при виде моего лица — лица неудачника — в нем проснулись самые дерзкие амбиции; ему сразу вспомнилось, почему он выбрал именно эту профессию, и он вложил в меня все свое мастерство. Когда повязки снимут, в зеркале передо мной предстанут безупречно точеные черты — слегка брутальные, однако способные передавать малейшие оттенки настроения. Специалист с репутацией доктора Бориса не мог не взвесить тщательнейшим образом требования, необходимые для серьезного джазового музыканта, и провести различие между ним и, скажем, телерепортером. Может, он даже придал мне ту неопределенную, но неотразимую обаятельность, какая была свойственна молодому Де Ниро или Чету Бейкеру, пока его еще не сгубили наркотики. Я думал о будущих своих альбомах, о составе участников, которых найму к себе в группу. Я ощущал себя победителем и просто не верил, что раньше колебался, пойти мне на это или нет.
На второй неделе воздействие наркотиков кончилось, и я впал в депрессию, мучаясь одиночеством и пришибленностью. Сиделка Грейси впустила в комнату немного света, хотя шторы приподнимала лишь наполовину, и мне разрешили прохаживаться из угла в угол в халате. Я вставлял в аудиосистему «Банг и Олуфсен» один компакт-диск за другим и нарезал круги по ковру, поминутно останавливаясь у зеркала на туалетном столике, чтобы вглядеться в жутковатого забинтованного монстра, который наблюдал за мной через узкие смотровые отверстия.
Именно тогда я впервые и узнал от Грейси, что соседний номер заняла Линди Гарднер. Сообщи она мне эту новость пораньше, пока я купался в эйфории, я прыгал бы от радости. И наверное, воспринял бы ее как первый признак того, что вступил в мир гламура. Но теперь, когда настроение у меня было на нуле, известие показалось мне настолько отвратительным, что вызвало очередной приступ тошноты. Если вы принадлежите к толпе поклонников Линди, прошу прощения за все, что тут будет изложено. Так или иначе, но если в тот момент кто и олицетворял для меня всю пошлость и пакость мира, то это была Линди Гарднер: особа с ничтожным талантом — да-да, давайте посмотрим правде в глаза, она наглядно продемонстрировала актерскую беспомощность и даже не прикидывалась, будто обладает какими-то музыкальными способностями, но тем не менее ухитрилась прославиться с помощью телевидения и глянцевых журналов, которые наперебой помещали на обложках ее улыбающуюся физиономию. Недавно, проходя мимо книжного магазина, я заметил, как у входа змеится очередь: решил было, что туда заявилась какая-нибудь шишка вроде Стивена Кинга — и что же? Оказалось, это Линди: раздает автографы на своей недавней автобиографии, кем-то за нее написанной. И как всего этого ей удалось достичь? Да обычным способом, разумеется. Правильные любовные связи, правильные замужества, правильные разводы. Все, что вело к правильным журнальным обложкам, к правильным ток-шоу и ко всяким таким радиопередачам типа той, какую я случайно услышал (не помню названия), где Линди советовала, как одеться для первого важного свидания после развода или что делать, если заподозришь супруга в гомосексуализме, и так далее. Вокруг толкуют о ее звездности, но это наваждение объясняется очень просто. Частым мельканием на телеэкранах и на глянцевых обложках, бессчетными фотоснимками на премьерах и на вечеринках, где она красовалась под ручку с легендарными личностями. И вот она тут, за соседней дверью, — поправляется, как и я, после пластической операции, сделанной доктором Борисом. Никакая другая новость не символизировала бы столь выразительно степень моего нравственного падения. Еще неделю назад я был джазовым музыкантом. А теперь — всего лишь жалкий проныра с лицом, изрезанным ради того, чтобы пролезть вслед за Линди Гарднер в мир никчемной гламурной популярности.
Последующие дни я старался убивать время за чтением, но никак не мог сосредоточиться. Лицо под повязками местами пульсировало, местами жутко зудело; временами меня бросало в жар, нападала клаустрофобия. Очень хотелось поиграть на саксофоне, и мысль о том, что пройдет еще не одна неделя, прежде чем можно будет подвергнуть лицевые мускулы такому напряжению, вконец вгоняла меня в уныние. Потом я нашел способ, как удачнее всего скоротать день: попеременно то слушал компакт-диски, то изучал буклеты с нотами (я прихватил с собой пачку разных аранжировок и сольных партий, над которыми работал у себя в закутке) и мурлыкал импровизации себе под нос.
В конце второй недели, когда и телом, и душой я немного окреп, сиделка, понимающе улыбаясь, вручила мне конверт со словами: «Не всякий день случается такое получать». Из конверта выпал листок гостиничной почтовой бумаги — и, поскольку он сейчас у меня перед глазами, процитирую написанное дословно:
Грейс сообщила мне, что эта светская жизнь Вас совсем замаяла. Меня тоже. А что, если Вы меня навестите? Сегодня в пять часов вечера — не слишком ранний час для коктейлей? Доктор Б. алкоголь мне запретил — надеюсь, Вам тоже. Придется ограничиться содовой и «Перье». Чтоб ему провалиться! Приходите в пять — иначе я умру с горя.
Линди Гарднер
То ли скука меня заела окончательно, то ли настроение чуточку поднялось, то ли неудержимо потянуло покалякать с другим заключенным. То ли не было во мне достаточной прививки против гламура… Так или не так, но, несмотря на все те чувства, какие я испытывал к Линди Гарднер, ее послание меня слегка взволновало, и я, словно со стороны, услышал свою обращенную к Грейси просьбу передать Линди, что в пять буду у нее.
Линди Гарднер была еще больше замотана бинтами, чем я. Мне, во всяком случае, оставили незакрытой макушку, и волосы оттуда торчали подобно пальмам в оазисе среди пустыни. А вот голову Линди доктор Борис запаковал полностью, придав ей форму кокосового ореха — с прорезями для глаз, носа и рта. Куда девалась пышная копна ее светлых волос, непонятно. Голос ее, впрочем, не был, вопреки ожиданиям, очень уж приглушен и показался мне таким же, что и по телевизору.
— Ну и как вы все это находите? — спросила Линди. В ответ на мои слова, что все не так уж плохо, она произнесла: — Стив. Можно мне вас так называть? Мне все о вас рассказала Грейси.
— Да? Надеюсь, о худшем она промолчала.
— Я знаю, что вы музыкант. И подаете большие надежды.
— Она прямо так вам и сказала?
— Стив, расслабьтесь. Я хочу, чтобы в моем обществе вы чувствовали себя непринужденно. Да, иным знаменитостям нравится, когда публика вытягивается перед ними по струнке. Это придает им в собственных глазах больше веса. Но я этого терпеть не могу. Мне хочется, чтобы вы обращались со мной, будто я ваш близкий друг. Как-как вы сказали? По-вашему, все не так уж плохо?
У Линди было значительно просторнее, чем у меня: собственно, номер состоял из нескольких комнат, а мы расположились напротив друг друга на парных белых диванах; разделял нас низкий кофейный столик из дымчатого стекла, сквозь которое виднелась его опора из мореного дерева. На столике были разбросаны глянцевые журналы и стояла корзина с фруктами, все еще обернутая целлофаном. Как и у меня, высоко под потолком работал кондиционер (от повязок лицо преет), и через приспущенные шторы пробивалось закатное солнце. Горничная принесла мне стакан воды и чашку кофе (там и там торчали соломинки: иначе нам ничего не сервировали) и вышла из комнаты.