Шрифт:
Робко ступив в эту святая святых, на заповедную территорию на последнем этаже, куда не имел доступа никто, кроме прославленной законодательницы мод, я увидела перед собой Коко — вполне доступную, земную, очаровательную и, разумеется, элегантную! Она говорила мне о том, как ей ненавистна расхлябанность, как она борется за то, чтобы женщины всю свою жизнь оставались ухоженными и были как можно привлекательнее. Она терпеть не могла домашних тапочек, пеньюаров, халатов, если только они не были роскошными и элегантными. Она сказала, что женщина должна выглядеть безупречно и быть красивой в любое время дня и ночи!
Мне стало немного стыдно.
А ведь я специально для нее навела красоту! Я объяснила ей, что хочу точно такое же платье, как у Дельфины Сейриг! Она приказала снять с меня мерки. И подарила мне платье!
Спасибо, Мадемуазель Шанель, за этот незабываемый подарок.
XVIII
В феврале я встретилась на студии в Бианкуре с Вадимом и с воином, чьим отдыхом мне предстояло стать — Робером Оссейном.
Я не очень довольна этим фильмом.
Мне не удалась роль мещаночки, которая превращается в вульгарную девку ради прекрасных глаз Рено. А в Робере Оссейне было так мало от воина, что всякий поединок — будь то кулачный, словесный или любовный — приводил его в панику. Плохо подобранный дуэт, тусклая экранизация — всему этому не хватало живого дыхания, размаха, безумия. Высушенный фильм.
Я вновь вернулась к Сэми. У него были свои приключения на театральном и кинематографическом поприще. Пропасть между нами ширилась, вопреки нашей воле, вопреки подлинности и силе страсти, которая связывала нас. Ужасно быть так далеко друг от друга из-за работы, а потом с таким трудом возвращаться в прежнюю колею.
Вилла «Мадраг» протянула нам руки.
Я все-таки любила Сэми наперекор всему, и он меня тоже. Он навсегда останется для меня символом любви — любви глубокой и разрушительной, как все слишком абсолютное. Мы родились под одним знаком — Весов, и наша неуравновешенность увлекала нас в бездну всеотрицания, где мы терялись, отчаянно цепляясь друг за друга. Мы оба слишком остро чувствовали, слишком ясно видели и поэтому жили как будто с содранной кожей. Мы почти нигде не бывали, жили затворниками, нам хотелось как можно дольше побыть вместе, запастись друг другом впрок, чтобы легче было смириться с мыслью, что очередные съемки, гастроли, моя и его работа снова разлучат нас.
Дом был наполнен дивной классической музыкой — Бах, Моцарт, Вивальди, Гайдн. Я разучила с Сэми адажио из концерта для кларнета Моцарта. Только Жики и Анна, жившие на вилле «Малый Мадраг», допускались в наше уединение.
5 августа — я тогда пыталась позагорать, укрывшись от нескромных взглядов любопытствующей публики, которая заполонила причал и осаждала нас, — я узнала новость, всколыхнувшую весь мир: Мерилин Монро покончила с собой! Я была потрясена. Как эта женщина могла дойти до столь глубокого отчаяния?
На меня нахлынули мучительные, такие еще свежие воспоминания. Значит, и она тоже! Но почему? Ей удалось умереть. Мне — нет.
Что за странная сила толкала нас к самоубийству — ведь в глазах всех мы были существами исключительными и имели все, что нужно для счастья. Наверное, это не так, потому что, как ни прискорбно, еще немало женщин-знаменитостей наложили на себя руки: Роми Шнайдер, Эстелла Блен, Мари-Элен Арно, Джин Сиберг, Жаклин Юэ и, увы, многие другие.
Бедная малышка Мерилин с глазами потерянного ребенка, такая хрупкая и чистая. Она останется единственной и неповторимой, сколько бы ни делалось позорно грубых попыток подражать ей.
Осенью этого года Эдит Пиаф через Кристину Гуз-Реналь изъявила желание познакомиться со мной. Эта женщина, которой я так восхищалась, женщина, которая стала символом французского народа, его глашатаем, его рупором, оттеняя цвета нации своим неизменным черным платьем и своим огромным талантом, — эта женщина хотела меня видеть! Не может быть!
Почему именно меня?
Я была приглашена на обед в ее квартиру на бульваре Ланн, где она жила со своим мужем Тео Сарапо. И я приехала! Не знаю точно почему, но только не из любопытства и не из жалости. И что же я увидела? Лишь тень ее тени, как выразился бы Жак Брель! Уже тяжело больная, худая до жути, наполовину лысая, в шерстяном халате, она казалась отсутствующей, но присутствие духа сохраняла.
Я часто вспоминаю слова песни, которую напевали в дни моей юности, — они так ей подходят: «Где все мои любимые, все те, что так меня любили?!» Ее, столь щедро одаренную женщину, оставили наедине с собой, с болезнью, с горем, с одиночеством души, и только один мужчина был с нею и помогал ей умереть. Этот мужчина, Тео Сарапо, через некоторое время тоже умер, и сколько же ядовитых насмешек было отпущено в его адрес!
Сколько мерзости в душе человеческой!
Я решила больше не сниматься долго-долго… отдохнуть «на седьмой год», но оказалось, что я уже как бы запрограммирована. Жизнь, не подчиненная строгим графикам и работе, забавляла меня только первое время.