Шрифт:
Помню, ехал я читать в Астрахань. Вагон попался старый, грязноватый и тускло освещенный свечами. В купе нас было четверо: плотный, осанистый батюшка, странный блондин, с бритым актерским, обиженным лицом и грузный, сивый человек в поддевке, насквозь пропахший рыбой, очевидно рыботорговец. С вечера никакого общего разговора не вышло. Поужинав селедкой и огурцом с черным хлебом — дело было постом — и выпив на сон грядущий стаканчик водки, рыботорговец сразу же полез на верхнее место спать. Мне не оставалось ничего, как последовать его примеру, так как и батюшка уже начал позевывать. Все мои спутники быстро заснули, мне же долго не спалось — кусали блохи и мутило от тяжелого рыбного духа.
Проснувшись позднее других, я застал компанию за чаем и водкой. Уловив несколько слов, я сразу же понял, что дело идет обо мне — кто, мол, такой? Блондин считал меня, очевидно, артистом, едущим в провинцию на гастроли, купец же — революционером–агитатором: «в портфеле все книги, бумаги». Я нарочно всхрапнул и тут же услышал соображения батюшки, что у революционеров «брюченки трепанные, а этот одет барином». «Эта шантрапа для отводу глаз новую моду выдумала, — отстаивал свое мнение купец, — ох, доиграются приятели», — прибавил он с ненавистью и, слышно было, громко чокнулся с блондином.
Я весело спрыгнул вниз, наскоро сбегал умыться, достал свои припасы, выложил их на столик и попросил налить мне стаканчик чаю. Несмотря на высказанное по моему адресу подозрение, купец радушно налил мне стакан крепкого чаю и с нежностью вынул из моей корзинки пирожок с рисом и лососиной:
А мы вот, — начал без промедления актери–стый блондин, — интересовались тут, по какому поводу изволите разъезжать по провинции; я думаю, скорее всего музыкант, потому что длинные волосы актеру под парики неудобно, а вот они — подмигнул он в сторону купца — предполагают, что не иначе как по просветительной части.
Так и есть — отвечал я как ни в чем не бывало — еду читать лекции.
Значит моя правда — самодовольно ухмыльнулся рыботорговец, — явно обрадованный тем, что сразу узнал птицу по полету.
А на какую тему читаете? — провокационно полюбопытствовал батюшка — скорее всего по земельному вопросу, или насчет кооперации?
Напрасно подозреваете, батюшка — отвечал я иронически, — я еду читать две лекции: одну о славянофилах, а другую о божественном Платоне, которого во всех духовных академиях изучают.
Ну, благо, благо, коли подлинно так, — произнес священник, очевидно не поверивший правдивости моих слов и честности моих лекторских намерений, — спору нет, ученье — свет, а неученье — тьма.
А по–моему, батюшка, — решительно заявил купец, — никакого света в ученьи нет, а одно, простите меня, поджигательство. Я вот и без просвещенья в люди вышел, даже в большие — на промыслах сотнями тысяч ворочаю, а сына моего в университете до того просветили, что, как приехал на побывку, так одно только и твердит: «Ваши корабли сожжены, папаша». Ей–Богу, прямо поджигателем по дому ходит.
Поджигателем, — с невероятною живостью и даже с каким–то восторгом отозвался вдруг всё время выпивавший блондин — это интересно, это очень даже
весело.
Да что ты, белены объелся — рявкнул на него торговец, — али сам ихнего жидовского, социалистического толку, чего ж тебе весело, что сын отца под палить собирается?
Простите, — заторопился блондин, — я ведь не всерьез, так, к слову пришлось, потому что больше всего в жизни люблю пожары, особенно ночью…
Под вечер купец и батюшка вышли на какой–то большой станции. Оставшись наедине со мною, актер Солнцев, как на прощанье отрекомендовался мне любитель пожаров, разоткровенничался и с воодушевлением и страстью рассказал свою историю:
Сын сельского дьякона, он после поездки в Москву, где побывал в опере, бежал из духовной семинарии с мечтою учиться пению и попасть на сцену. «Голос у меня был — хвастался он с типичною провинциально–актерскою ухваткою — единственный, силищи непомерной, труба судная, и от природы поставленный, как у соловья. Одно меня сгубило — робость, боязнь публики. Я, поверите ли, у самого Шаляпина был, спрашивал, как бы это мне от своей проклятой робости избавиться. Он, спасибо ему, ободрил: голос, говорит, у тебя мой, шаляпинский, а чтобы не бояться публики, не смотри никому в глаза, бери глазом поверх голов. Как глаз выше публики поставишь, так ее себе под ноги и бросишь. У меня у самого это первое правило — всегда с поднятой головой пою. Пробовал я по его, по–шаляпинскому рецепту действовать, долго пробовал, да нет, не помогло. Пока тяну ноту вверх — выходит, а как вытянул — обязательно глазом в публику — хорошо ли, мол, спел — вижу у всех морды сонные, скучные. Верите ли, досада душит, голос сдает и чувствую, что вру, хоть со сцены беги. Так вот и прекратились ангажементы. Выпьемте, чокнемся. Хоть вы и по просвещению ездите, а я чувствую, что душа у вас наша, актерская.
Ну, а теперь вы чем занимаетесь? — спросил я своего собеседника, не улавливая связи между его неудавшейся сценической карьерой и любовью к по
жарам.
Теперь–то? — откинулся он назад и грустно посмотрел на меня, — как вам сказать, занимаюсь пожарами.
То есть как пожарами? — переспросил я — служите страховым агентом?
Это тоже, только это не главное. Я, если уже говорить всю правду, как на духу, по трем линиям работаю: страхую, главным образом крестьян от огня,
организую по деревням пожарные команды и, страсть моя — изредка, поджигаю.