Шрифт:
Посидев с нами с полчаса, муж Надежды Васильевны выдал ей, что меня очень поразило, три рубля на ужин и завалился на верхнюю полку спать. Поначалу я больше говорил с Зарембой. Плевицкая, думая о чем–то своем, как будто рассеянно прислушивалась к нашим голосам. Но вдруг она с живостью, свойственной всему ее существу, спросила меня, какую я науку читаю. Я ответил, что философию.
— Философию, — повторила она и помолчав прибавила. — Что такое философия я, по правде сказать, не очень знаю, но только философа я себе не таким представляла, как вы. Думала, почему–то, что все они старые, бородатые, очкастые и пальцем перед носом грозят. — И она забавно приставила палец к своему носу. — Так что же это такое ваша философия, расскажите, авось, пойму.
Я начал рассказывать просто, но серьезно. Она слушала очень внимательно, повороты и переходы моей мысли ясно отражались в ее умных глазах под слегка наморщенным лбом.
— Очень вы хорошо рассказываете, чаще такое бы слушать, оно и петь можно было бы лучше; ведь я в темноте выросла… и хорошо вы со мной говорите. Сейчас мужчины за мной, как слепни, увиваются, всем я нужна, а никому до меня дела нету. А вы до души внимательны и легко с вами. Может, зашли бы как–нибудь ко мне, очень буду рада еще поговорить с вами.
Таких близких отношений с аудиторией, как в Нижнем, у меня в других городах не создалось, да по редкости моих выступлений в них и не могло создаться. По два раза я выезжал только в Астрахань и Царицын, читая каждый раз по 2–3 лекции. В остальных же городах я читал по одному разу.
Народ на лекции всегда собирался охотно, слушали во всех городах внимательно, читалось легко. Наиболее живо во мне впечатление от Астрахани. Поначалу ужасное, к концу приятное.
Приехал я в Астрахань под вечер. Снял номер в мрачноватой гостинице. Поужинав, я только что сел за просмотр своего конспекта, как ко мне постучался жирный, грязный швейцар и, нагло подмигнув, спросил, не привести ли мне «гимназисточку», есть «охочие». Получив отказ и не получив на чай за усердие, он вышел явно разочарованный и недовольный.
Встав на следующее утро довольно рано, я решил пойти осмотреть город и первым делом направился к гавани: грязь, толчея, крик, запах рыбы, керосина и всякой тухлятины; оборванные русские крючники, плосколицые, скуластые монголы (калмыки, киргизы, татары), шустрые черные евреи, потные нечесанные вихры, заломленные картузы, тюбетейки на бритых головах, китайские косы, ушастые шапки и котелки в муке, живописные восточные халаты, рубахи, пиджаки — во всем дикий, пестрый перевал из Европы в Азию, размашистая торговля и ужасающая нищета.
«Что мне делать и как тут читать?» — думал я, стоя перед громадною афишей, оповещавшей астраханцев о моей лекции.
За день мои сомнения, однако, рассеялись. По дороге к присяжному поверенному Сацу, брату известного композитора Московского Художественного театра, к которому был приглашен обедать, я убедился, что не все кварталы Астрахани этнографически столь пестры и живописны, как гавань. Так как Сац жил недалеко от музея, в котором я должен был читать (центральное место было в нем отведено экспонатам по рыбоводчеству и рыболовству и городской библиотеке), я решил зайти и туда и сюда и хорошо сделал, так как меня там уже поджидали. Здесь Астрахань повернулась ко мне своею другою стороною. Музейный зал оказался весьма приличным помещением, библиотека — хорошо составленным идейным учреждением. Выходя из библиотеки, я уже знал, что в городе есть живая, интеллигентная публика и что лекции охотно посещаются не только служащими, но и передовыми рабочими Нобелевских котельных заводов.
Милая, радушная, многими нитями тесно связанная с Москвой семья Сацов подтвердила мне полученные в музее сведения. После славного обеда, начавшегося с пресной, крупной седой икры, которую здесь ели не чайными ложками, а десертными, я ушел в гостиницу и обласканным и обнадеженным.
Собравшаяся вечером в большом количестве публика вполне оправдала вызванные во мне надежды. В ней не было той социально–политической напряженности, того интеллигентского нерва, которые, в связи с борьбою короленковцев и горьковцев, определяли собою психологию нижегородской аудитории, но все же в ней чувствовалась живая тяга полуазиатской провинции к далекой Москве с ее концертами, театрами и лекциями.
Кто, собственно, устраивал астраханские лекции, я не знаю; помню только, что я все время был окружен семьею Сац, двумя рыбопромышленниками, из которых один был весьма православным, старозаветным русаком, а другой весьма светским, щегольски одетым красавцем–армянином и еще «пресным моряком», т. е. начальником водной дистанции, веселым человеком, типично русско–офицерской выправки, но балтийско–немецкого происхождения. Думаю, что эти весьма разнотипные люди и были членами астраханского лекционного комитета. Если это предположение верно, то роли ясно распределялись следующим образом. Сац был идейным руководителем всего дела, рыбопромышленники — довольно прижимистыми финансистами, а начальник водной дистанции — прекрасным администратором, способности которого я оценил на веселом вечере, устроенном им после лекции.
Как всё в довоенной России, так и провинциально–лекционные организации были всюду разными, мало похожими друг на друга. Всё зависело от случайного подбора общественных работников, от характера местной полицейской власти, от наличия подходящего помещения и от целого ряда других, неуловимых причин.
В Царицыне могла бы развернуться настоящая работа, но что–то этому мешало. Уже почти достроенный Народный дом осиротело замер в лесах. Кто–то, помнится, мне его показывал, что–то мне о нем рассказывал, но так безучастно, что у меня в памяти ничего не осталось.