Шрифт:
Передовица крупнейшей газеты сообщила также, что твердая валюта может существовать тогда, когда вся хозяйственная жизнь будет построена на твердом расчете, на твердой экономической базе. Один из заголовков гласил: «Борьба Китая против империалистов», в подвале выделялась большая статья под названием: «Вопрос о революционном насилии», а затем шли две страницы объявлений и, конечно, репертуар театров, варьете, открытых сцен и кино.
В «доме номер первый» командарм встречается с «негорбящимся человеком», который разговор об операции со здоровым Гавриловым начал со слов: «Не нам с тобой говорить о жернове революции, историческое колесо — к сожалению, я полагаю, в очень большой мере движется смертью и кровью — особенно колесо революции. Не мне тебе говорить о смерти и крови».
И вот по воле «негорбящегося человека» Гаврилов попадает на консилиум хирургов, почти не задающих вопросов и не осматривающих его. Однако это не мешает им составить мнение «на листке желтой, плохо оборванной, без линеек бумаги из древесного теста, которая, по справкам спецов и инженеров, должна истлеть в семь лет». Консилиум предложил прооперировать больного профессору Анатолию Кузьмичу Лозовскому, ассистировать согласился Павел Иванович Кокосов.
После операции всем становится ясно, что ни один из специалистов, в сущности, не находил нужным делать операцию, но на консилиуме все промолчали. Те, кому непосредственно предстояло взяться за дело, правда, обменялись репликами вроде: «Операцию, конечно, можно и не делать… Но ведь операция безопасная…»
Вечером после консилиума над городом поднимается «никому не нужная испуганная луна», «белая луна в синих облаках и черных провалах неба». Командарм Гаврилов заезжает в гостиницу к своему другу Попову и долго беседует с ним о жизни. Жена Попова ушла «из-за шелковых чулок, из-за духов», бросив его с маленькой дочерью. В ответ на признания друга командарм рассказал о своей «постаревшей, но единственной на всю жизнь подруге». Перед сном у себя в салон-вагоне он читает «Детство и отрочество» Толстого, а потом пишет несколько писем и кладет их в конверт, заклеивает и надписывает: «Вскрыть после моей смерти». Утром, перед тем как отправиться в больницу, Гаврилов приказывает подать себе гоночный автомобиль, на котором долго мчит, «разрывая пространство, минуя туманы, время, деревни». С вершины холма он оглядывает «город в отсветах мутных огней», город кажется ему «несчастным».
До сцены «операции» Б. Пильняк вводит читателя в квартиры профессоров Кокосова и Лозовского. Одна квартира «консервировала в себе рубеж девяностых и девятисотых российских годов», другая же возникла в лета от 1907 до 1916-го. «Если профессор Кокосов отказывается от машины, которую ему вежливо хотят прислать штабисты: «Я знаете, батенька, служу не частным лицам и езжу в клиники на трамвае», то другой, профессор Лозовский, наоборот, рад тому, что за ним приедут: «Мне надо перед операцией заехать по делам».
Для анестезии командарма усыпляют хлороформом. Обнаружив, что язвы у Гаврилова нет, о чем свидетельствует белый рубец на сжатом рукой хирурга желудке, живот «больного» экстренно зашивают. Но уже поздно, он отравлен обезболивающей маской: задохнулся. И сколько потом ни колют ему камфару и физиологический раствор, сердце Гаврилова не бьется. Смерть происходит под операционным ножом, но для отвода подозрения от «опытных профессоров» «заживо мертвого человека» кладут на несколько дней в операционную палату.
Здесь труп Гаврилова навещает «негорбящийся человек». Он долго сидит рядом, затихнув, потом пожимает ледяную руку со словами: «Прощай, товарищ! Прощай, брат!» Разместившись в своем автомобиле, он приказывает шоферу мчать вон из города, не зная, что тем же путем совсем недавно гнал свою машину Гаврилов. «Негорбящийся человек» тоже выходит из машины, долго бродит по лесу. «Лес замирает в снегу, и над ним спешит луна». Он тоже окидывает холодным взглядом город. «От луны в небе — в этот час — осталась мало заметная тающая ледяная глышка…»
Попов, вскрывший после похорон Гаврилова адресованное ему письмо, долго не может оторвать от него взгляда: «Алеша, брат! Я ведь знал, что умру. Ты прости меня, я ведь уже не очень молод. Качал я твою девчонку и раздумался. Жена у меня тоже старушка и знаешь ты ее уже двадцать лет. Ей я написал. И ты напиши ей. И поселяйтесь вы жить вместе, женитесь, что ли. Детишек растите. Прости, Алеша».
«Дочь Попова стояла на подоконнике, смотрела на луну, дула на нее. «Что ты делаешь, Наташа?» — спросил отец. «Я хочу погасить луну», — ответила Наташа. Полная луна купчихой плыла за облаками, уставала торопиться».
О. В. Тимашева
Красное дерево
Повесть (1929)
В первой короткой главе две части разделены отточием, в них даны самые выразительные штрихи русского быта: описаны юродство и юродивые, но также русские мастеровые и ремесленники. «Нищие, провидоши, побироши, волочебники, лазари, странницы, убогие, пустосвяты, калики, пророки, дуры, дураки, юродивые — это однозначные имена кренделей быта святой Руси, нищие на святой Руси, калики перехожие, убогие Христа ради, юродивые ради Христа Руси святой — эти крендели украшали быт со дня возникновения Руси, от первых царей Иванов, быт русского тысячелетия. О блаженных макали свои перья все русские историки, этнографы и писатели». «И есть в Петербурге, в иных больших российских городах — иные чудаки. Родословная их имперская, а не царская. С Елизаветы возникло начатое Петром искусство — русской мебели. У этого крепостного искусства нет писаной истории, и имена мастеров уничтожены временем. Это искусство было делом одиночек, подвалов в городах, задних каморок в людской избе в усадьбах. Это искусство существовало в горькой водке и жестокости…»