Шрифт:
В голосе и жестах Биновича угадывалась скрытая могучая сила, которая, казалось, рвалась вверх. Воздев руки к небу, он запрокинул голову. Медленно набрал в легкие побольше воздуха и выкрикнул нараспев не то какой-то стих, не то молитву:
— О Гор, ясноокое божество ветра, преоблачи душу мою оперением своим сокровенным, дабы в плотном воздухе земной юдоли мог познать я грозную твою стремительность…Внезапно он умолк. Легко, одним прыжком вспорхнул на ближайший стол — дело происходило в пустом игорном зале после карточной игры, в которой он проиграл фунтов больше, чем дней в году, — и высоко подпрыгнул. Какой-то миг он, казалось, парил над столом, раскинув руки и ноги, — но вдруг обмяк, резко дернулся вперед и рухнул оземь под дружный хохот толпы.
Однако смех стал быстро стихать, ибо в разыгранной Биновичем дикой сцене было что-то жуткое и неестественное, ведь на мгновение он действительно повис в воздухе, словно Мордкин или Нижинский. У всех возникло тягостное чувство, что этот чудак в самом деле преодолел силу земного притяжения. К этому чувству примешивался легкий страх, неприятный самой своей неопределенностью.
Бинович поднялся на ноги, целый и невредимый, лицо его стало мрачнее тучи. И все с изумлением и тревогой заметили на нем новое выражение. Смех окончательно стих, как унесенный ветром колокольный звон. Подобно многим некрасивым людям, Бинович был превосходным актером и виртуозно владел поистине бесконечным репертуаром, однако на сей раз он не играл. На его неправильной русской физиономии появилось нечто, заставляющее сердце биться чаще. Вот почему смех неожиданно оборвался.
— Вам нужно было полетать еще немного, — крикнул кто-то, выразив общее мнение.
— В отличие от вас Икар не пил шампанского, — со смехом подхватил другой голос.
Однако никто не засмеялся.
— Вы подлетели слишком близко к Вере, — заметил Патазов, — и страсть растопила воск. — При этих словах его лицо чуть дернулось: он не совсем понимал происходящее и в глубине души не одобрял.
Странное выражение проступаю на лице Биновича все отчетливей и в конце концов застыло отталкивающей, почти пугающей маской. Разговоры смолкли. Все с изумлением и безотчетным страхом воззрились на Биновича. Женщинами овладело странное возбуждение. Вера не отрывала от него глаз. Шутливое замечание по поводу пылкой страсти, растопившей воск, остаюсь незамеченным. Все вместе и каждый в отдельности испытали потрясение. Раздались голоса:
— Взгляните на Биновича. Что у него с лицом?
— Он изменился, он меняется.
— Боже! Да он похож на птицу!
Однако по-прежнему никто не смеялся.
Стали перебирать имена птиц: сокол, орел, даже филин. Никто не заметил человека, который, прислонясь к дверному косяку, внимательно наблюдал за ними. Видимо, случайно заглянув в игорный зал из коридора, он, по-прежнему никем не замеченный, теперь наблюдал за происходящим, не сводя спокойных умных глаз с Биновича. Это был доктор Плицингер, великий психиатр.
Поднявшись с пола, Бинович, как ни странно, не потерял самообладания и всем своим видом исключал всякую возможность насмешек. Он не кривлялся и не казался сконфуженным, хотя и выглядел удивленным, несколько рассерженным и слегка испуганным. Как заметил кто-то, ему явно «нужно было полетать еще немного». Его акробатический этюд произвел на окружающих невероятное впечатление — невероятное, но вполне ощутимое. Сверхъестественная идея восторжествовала, словно на спиритическом сеансе, когда не ждешь ничего сверхъестественного и все же это сверхъестественное происходит. Сомнений быть не могло: Бинович летал…
И вот он стоял с белым лицом — белым от ужаса и гнева. Выглядел он нелепо, этот маленький русский неврастеник, и в то же время — зловеще. В нем чувствовалось, от него исходило нечто неземное, неведомое простым смертным, и те, кто находился рядом, ощутили это. Рот его оставался приоткрытым, сверкающие глаза светились бешенством, язык высунулся, как у муравьеда, и все же этот человек не был смешон.
— Он предал меня, предал! — Бинович силился кричать. — Мой Гор, мое божество с головой сокола, властелин воздуха оставил меня! Так пусть же он провалится в преисподнюю! Да сгорят его крылья и лопнут зоркие глаза! Да обратится он в прах за ложные пророчества! Я проклинаю его, проклинаю Гора!
Вместо того чтобы громко разнестись по притихшему залу, голос Биновича вдруг сорвался на высокий птичий писк. Этот внезапный, режущий слух звук был отвратителен своей неподдельностью. Но сцена в целом была исполнена великолепно. Здесь, разумеется, не обошлось без актерского вдохновения: оно сквозило в голосе, жестах, словах — во всем безумном, исступленном облике этого чудака. Но появившееся на его лице выражение было настоящим. Неподдельным. Жутким. На лице Биновича проступило нечто новое, холодное и опасное, чуждое всему человеческому, нечто ненасытное, быстрое и жестокое, принадлежащее иной, неземной стихии. Странное хищное благородство запечатлелось в его искаженных чертах. Сейчас он действительно походил на сокола.
И вдруг Бинович кинулся к Вере, которая с жадной тревогой следила за ним: ее и тянуло к нему, и опал кивало. Бинович приближался на цыпочках. Разумеется, он продолжал играть — нес прежний вздор про то, как поклонялся Гору и как в час испытаний древнее божество с соколиной головой изменило ему, однако в его движениях и взгляде сквозило нечто слишком настоящее. Рот хрупкой девушки приоткрылся, сигарета упада на пол. Вскрикнув, она отпрянула назад, словно маленькая пестрая пташка, что в страхе прячется от преследующего ее сокола. Бинович, широко расставив руки, бросился на нее и едва не схватил…