Шрифт:
А то платье, что было на мне? Право же, его тоже не следовало снимать: просто необходимо, чтобы монах увидел его — платье будет еще более веским доказательством.
И вот я без зазрения совести осталась в подаренном мне платье; так мне советовал рассудок; меня привела к этому решению неуловимая нить моих мыслей, и я снова воспрянула духом.
Ну, теперь причешемся и наденем чепчик! С этим делом я быстро управилась и сошла вниз, собираясь выйти из дому.
Госпожа Дютур разговаривала внизу с соседкой.
— Вы куда, Марианна? — спросила она.
— В церковь,— ответила я, и это почти не было ложью: церковь и монастырь приблизительно одно и то же.
— Очень хорошо, милочка,— сказала госпожа Дютур,— очень хорошо! Положитесь на святую волю господа бога. Мы вот с соседкой о вас беседовали: я говорила ей, что завтра закажу в церкви отслужить мессу за ваше благополучие.
И пока она сообщала мне это, соседка, видевшая меня два-три раза и до сих пор не очень-то меня замечавшая, смотрела на меня во все глаза, разглядывала с простонародным любопытством и в результате своего осмотра время от времени пожимала плечами и приговаривала:
— Бедняжечка! Прямо жалости достойно! Посмотреть на нее, так всякий скажет, что она из благородной семьи.
Но это было умиление дурного тона и лишенное искреннего сочувствия; поэтому я не стала благодарить эту женщину и поспешила проститься с обеими кумушками.
Со времени бегства господина де Клималя и до той минуты, как я вышла из дому, мне, по правде сказать, не приходили на ум разумные мысли. Я занималась тем, что презирала Клималя, сетовала на Вальвиля, любила его, замышляла планы против него, полные нежности и гордости, сожалела о своих нарядах, но о своем положении и не подумала, о нем у меня и вопроса не возникало, я нисколько о нем не тревожилась.
Но уличный шум развеял все пустые мысли и заставил меня подумать о самой себе.
Чем больше народу и движения я видела в этом чудном городе Париже, тем больше я как будто погружалась в пропасть безмолвия и одиночества; даже темный лес показался бы мне менее пустынным, я там чувствовала бы себя менее одинокой, менее затерянной. Из леса я бы как- нибудь могла выбраться, но как выйти из пустыни, в которой я оказалась? Да и весь мир был для меня пустыней, так как меня ничто и ни с кем не связывало.
Толпа людей, сновавших вокруг, их голоса и разговоры, шум, грохот проезжавших экипажей, зрелище множества жилых домов еще больше повергли меня в уныние.
«Все, что я вижу здесь, никакого отношения ко мне не имеет,— думала я, и через минуту уже говорила себе: Какие счастливцы эти люди,— у каждого есть пристанище! Настанет ночь, их уже здесь не найдешь, они разойдутся по домам, а я не знаю, куда мне идти, меня нигде не ждут, никто не станет обо мне беспокоиться, у меня есть убежище только на сегодня, а завтра его уже не будет».
Это было преувеличение, ведь у меня еще оставались кое-какие деньги, и в ожидании того часа, когда небо пошлет мне помощь, я могла снять комнату, но кто имеет пристанище лишь на несколько дней, может с полным правом говорить, что у него нет приюта.
Я передала вам почти все, что мелькало у меня в голове, пока я шла по улицам.
Однако я тогда не плакала; но от этого мне легче не было. В душе моей накапливались причины для слез, она впитывала все, что могло ее омрачить, она подводила итог своим несчастьям — минута для слез неподходящая: ведь слезы мы проливаем, лишь когда печаль всецело завладеет нами, и редко, очень редко мы плачем, когда она закрадывается в сердце, вот и мне в скором времени предстояло плакать. Последуйте за мной к монаху; я иду, на сердце у меня тяжело, одета я нарядно, так же как утром, но совсем уж и не думаю о своих уборах, а если и думаю, то без всякого удовольствия. Многие прохожие смотрят на меня, я замечаю это, но не радуюсь восхищенным взглядам; иногда я слышу, как кто-нибудь говорит своим спутникам: «Какая красивая девушка!» — но эти лестные слова меня не трогают: у меня нет сил проникнуться приятным чувством, которое они вызывают.
Иногда мелькает мысль о Вальвиле, но тут же я говорю себе, что теперь нечего и думать о нем: положение совсем неблагоприятное для сердечной склонности. Где же мне помышлять о любви? Хорошая любовь, завладевшая таким несчастным созданьем, как я, безвестным существом, которое бродит по земле, где ему тошно жить, потому что оно не хочет служить предметом отвращения или сострадания людей.
Наконец я прихожу в монастырь в таком упадке духа, что и выразить не могу; спрашиваю монаха, меня проводят в приемную, а там, оказывается, он занят с каким-то посетителем; и этот посетитель — подивитесь игре случая, сударыня! — не кто иной, как господин де Клималь. Он то краснеет, то бледнеет, завидев меня, а я не смотрю на него, словно никогда не была с ним знакома.
— Ах, это вы, мадемуазель,— сказал мне монах,— подойдите, я очень рад, что вы пришли, мы как раз беседовали о вас. Садитесь, пожалуйста.
— Нет, отец мой,— тотчас заговорил господин де Клималь, прощаясь с монахом.— Разрешите мне покинуть вас. После того что случилось, мне было бы просто неприлично остаться: разумеется, не потому, что я рассердился на мадемуазель Марианну, боже меня упаси, я ее прощаю от всего сердца и нисколько не питаю к ней зла за то, что она дурно думала обо мне, клянусь, отец мой! Напротив, я еще больше, чем прежде, желаю ей добра и благодарю господа за то, что при исполнении долга милосердия я подвергся с ее стороны тяжкой обиде; но я полагаю, что и благоразумие, и правила религии больше не позволяют мне видеть ее.