Шрифт:
Родители Светланы горный инженер Роман Зиверт и его жена Клавдия Зиверт (чем поживились от них тесть и теща Лужина?) дали тогда согласие на помолвку их юной дочери, поставив условием, чтобы молодой человек нашел себе настоящую работу, такую, за которую регулярно платят жалованье. Каждый месяц — ибо семью нужно содержать каждый месяц, а может, и каждый день. А писание, а свобода? Да много ли и сегодня «свободных художников» в какой-нибудь процветающей Франции или Америке? Пишущие люди повсюду прикованы к тачке ежедневной работы — кто в конторе, кто в школе, кто в редакции газеты (и при этом, конечно, все мечтают о побеге). Легче всего свобода давалась до последнего времени писателю в России, где престиж писателя был высок, а гонорар, пусть даже нищенский, не выглядел столь уж ничтожным на фоне всеобщей нищеты. Может, поэтому о каторге ежедневной неписательской работы именно русские писатели говорили с особым трагизмом…
В то лето отцовские друзья подыскали братьям, Сергею и Владимиру Набоковым, «настоящую работу» — в немецком банке. Сергей ходил на работу целую неделю: он ведь тоже был и многообразно талантлив, и всесторонне образован. Владимира хватило на три дня. И дело, конечно, не в том, что он явился на работу в свитере. Он ни за что не стал бы сидеть в банке. Да он ведь не бездельничал. Дел у него было по горло. Он переводил «Алису». Он писал стихи. У Лукаша была для него идея сценария… Однако и Роман Зиверт, отец Светланы, был по-своему прав: это все была не «настоящая» работа, и она не могла приносить постоянный доход. Клавдия Зиверт, вероятно, решила приглядеться к жениху Светланы поближе. Она пригласила Набокова, взяла дочерей — Светлану и Таню, а также своего младшенького — Кирилла, и они поехали все вместе на курорт Ротерфельде, что в Тевтобургском лесу. Молодой Набоков мог бы проявить себя в сфере репетиторства и гувернерства, которые в недалеком будущем станут для него в Берлине источником дохода. Однако в Ротерфельде в то лето он предпочел гувернерству писательство и жениховство. Тогда, вероятно, и матери Светланы стало очевидно, какую страшную обузу судьба вознамерилась взвалить на хрупкие плечи ее совсем юной дочери: ненужную ей литературу и этого заумного, нервного и странного жреца литературы, обреченного в лучшем случае на полунищету.
Перевод «Алисы» продвигался успешно, и щедрое издательство «Гамаюн» вручило молодому автору аванс — пятидолларовую бумажку, которую он за неимением прочих денег протянул в трамвае кондуктору. Для берлинского кондуктора это было не меньшим событием, чем для самого переводчика: в Германии, истерзанной инфляцией, зелененький доллар был баснословной суммой. Кондуктор остановил трамвай и начал отсчитывать сдачу в марках — целую кучу денег. Пятидолларовая бумажка Алисиного аванса перешла позднее в роман «Подвиг», изменив (не согласно курсу, а согласно законам жанра) свое достоинство: «Когда Мартын менял в трамвае доллар, — вместо того, чтобы на этот доллар купить доходный дом, — у кондуктора от счастья и удивления тряслись руки».
«Алиса» (переименованная им в Аню) показалась Набокову не такой трудной, как «Николка Персик». И язык здесь был посовременнее, чем у Роллана, да и характер юмора, намеки, скрытые смыслы, все виды словесных игр были ему по душе. Он, конечно, был еще молодой переводчик, однако и не совсем новичок. Он перевел в Кембридже немало английских поэтов. Принцип ему был ясен: надо стараться, чтоб русский читатель получил по возможности столько же удовольствия от книги, сколько и читатель английский. Чтоб он улыбнулся, чтоб он задумался, чтоб он восхитился, ощутил веянье тайны. Чтоб тайные смыслы проступили за игрой слов, образов и созвучий, за сплетеньем ассоциаций. Он переводил в русской традиции (успешно развитой потом советской школой перевода). Он переводил так, как переводил потом еще добрых тридцать лет (до «Евгения Онегина»), после чего он стал ратовать за буквальный и подстрочный перевод, хотя свои собственные вещи переводил так и позже. Стихи у него звучали в переводе как стихи, поговорки и присказки — так, что могли стать поговоркой и присказкой на новой почве («Ох, мои ушки и усики…»). На месте чужой, английской школьной истории возникала в переводе наша школьная история. Мышь Вильгельма Завоевателя — не объяснять же детям, кто был этот Вильгельм — благополучно превратилась в мышь, которая осталась при отступлении Наполеона; ненароком появилась в «Алисе» — то бишь в «Ане» — история Киевской Руси. И мелодии знакомых школьных стихов тоже нетрудно было здесь узнать русскому читателю — как правило, стихов Лермонтова, кого ж больше всех учат наизусть — «Скажи-ка, дядя: ведь недаром…» или «Спи, младенец мой прекрасный»:
Вой, младенец мой прекрасный, а чихнешь — убью.Ползала по сказке Чепупаха, мельтешил дворянин кролик Трусиков, а слуга увещевал его: «Не ндравится мне она, Ваше Благородие».
Понятно, не всегда все удается передать в русском, что было в оригинале, но за потери читателя надо вознаградить, надо ему компенсировать потери, и молодой Набоков это уже знал. Так, на месте нейтрального английского «Побега в норку» появился «Нырок в норку» — в возмещение прежних потерь.
Один из многих университетских набоковедов США (на сей раз висконсинский) считает этот перевод «Алисы» лучшим на свете (набоковеды не мелочатся). Не зная всех языков на свете, не берусь судить, так ли это, а самых любопытных читателей отсылаю к сравнению набоковского перевода с двумя советскими. Мне показалось, что перевод молодого Набокова очень талантлив, однако не всегда убедителен. Хотя бы потому, что он сделан давно, а живой язык не стоит на месте. Отчего и появляются новые переводы — «перепереводы». «Я бы до чертиков испугала их своей величиной», — говорит набоковская Аня. Что вы на это скажете, дети?
Лет через двадцать перевод этот сослужил добрую службу писателю В.В. Набокову и помог ему найти первую «настоящую работу» за океаном. Как знать, повлияла бы эта перспектива на решение Светланиных родителей, если б они могли заглянуть так далеко, в заокеанское будущее?..
«Николка Персик» вышел в свет в ноябре. Вслед за ним вышли из печати сразу два стихотворных сборника Набокова — «Гроздь» и «Горний путь». Большинство стихотворений, составивших «Гроздь», были написаны за последние полгода-год и навеяны его любовью к Светлане. Он поспешил подарить ей книжечку, не дожидаясь Рождества. В поздние годы, отбирая стихи для сборника, Набоков взял из «Грозди» только семь стихотворений, зато из «Горнего пути» больше трех десятков. Так же оценивал сравнительное достоинство этих сборников самый знаменитый, он же и самый благожелательный из набоковских критиков той ранней поры, Юлий Айхенвальд. Айхенвальд был только что выслан из России вместе с большой группой интеллигентов (философов, экономистов, кооператоров). Высылка эта, придуманная Лениным и нанесшая непоправимый удар философской науке в России, была приурочена к роспуску Комитета помощи голодающим, в котором русская интеллигенция, в последний раз приглашенная большевистским правительством принять участие в жизни народа, пыталась спасти (и спасла) тысячи русских крестьян от неслыханного голода (в значительной степени вызванного мероприятиями большевиков). Этот комитет, организованный по предложению и с участием членов правительства, был вскоре распущен, помощь голодающим благополучно прекращена, а интеллигентам были предложены — на выбор — расстрел или заграничное изгнание.
Айхенвальд оказался в Берлине, где стал постоянным литературным обозревателем «Руля», а потом — первым критиком и старшим другом Набокова. Как и другие критики, Айхенвальд отмечал талант молодого поэта, его техническое мастерство (не прошло незамеченным «в Назарете на заре» из «пушкинского» стихотворения о ласточках), его наблюдательность, неожиданность деталей, поразительную остроту видения. И все же стихи Набокова ему, как и другим критикам, казались еще незрелыми. Критики и поздней дружно отмечали в этих стихах самые разнообразные влияния, сперва главным образом Фета и Майкова, но позднее и Бунина, и Бальмонта, и Гумилева, и Саши Черного, а также поэтов помельче, вроде Щербины или Ратгауза. Целый список «повлиявших» на Набокова поэтов приводит в своей известной книге об эмигрантской литературе Глеб Струве, с удивлением отмечая, что «молодой Набоков не отдал обычной дани никаким модным увлечениям». «Его современники, — пишет Г. Струве, — смотрели на него как на поэтического старовера».