Шрифт:
И все же, несмотря на воинствующую пошлость новой музы, Набокова волновало это превращение человеческой плоти в тень на белом экране, отделение тени от ее владельца, ее особенная жизнь и живучесть…
Уже в ту самую пору юности будущий сценарист, романист и профессор послужил гордому кинематографу безымянным статистом. Участие в массовках и эпизодах стало для Набокова одним из видов заработка в счастливую и нищую берлинскую пору. Кинематограф в те годы процветал в Берлине, занимавшем по числу кинотеатров второе место в Европе и славившемся своими студиями, на которых снимали знаменитый Абель Ганс, Офюльс, а также множество славных русских кинематографистов. Весной 1923 года Набоков впервые стал сниматься в эпизодах. В одном из фильмов он участвовал в массовке, представлявшей театральную публику. Он стоял в ложе и хлопал, обратись лицом к воображаемой сцене, и поскольку он единственный явился в «театр» в настоящем (еще от кембриджских времен) вечернем костюме, камера задержалась на нем чуть дольше, чем на других. Когда фильм вышел наконец, Набоков повел на него Лукаша и возбужденно тыкал в экран, когда на нем неясно промелькнуло его лицо. Лукаш не успел ничего увидеть и обиженно заявил, что Набоков выдумал этот эпизод своей фильмовой славы.
НО ЕСЛИ ТЫ МОЯ СУДЬБА…
Труды и беды минувшего года, несмотря на весь оптимизм и юный запас жизненной силы, все же пошатнули здоровье Набокова, и тут подвернулась вдруг замечательная возможность встряхнуться. Старый друг отца, бывший глава Крымского правительства, милейший Соломон Крым (тот самый, что, по воспоминаниям Ники Набокова, в марте 1919 года угощал Сергеевичей последним роскошным обедом в севастопольском ресторане) сообщил Набоковым о своем новом эмигрантском занятии: агроном и винодел по образованию, он управлял теперь богатейшим Беспаловским имением на Юге Франции, в Провансе. «Так вот, отчего бы Володе не наняться к нам летом сезонным рабочим? — предложил Крым. — Переменить обстановку…» Интеллигентный кадет-караим и сам не чужд был литературного труда. Как раз в то время он готовил к изданию легенды родного Крыма… Набоков стал собираться в путешествие на юг Франции, ведя пока светскую жизнь в Берлине. Ему было двадцать четыре, и едва не каждый вечер молодого литератора, интеллектуала и спортсмена, влюбчивого стройного юношу в элегантном кембриджском блейзере вытягивали из дому то премьеры МХАТа, то благотворительные спектакли, то «показательные процессы» в журналистском клубе (или в редакции «Руля») над… художественными произведениями и их героями. Шел, скажем, процесс над «Крейцеровой сонатой», и Набоков, игравший роль убийцы, читал защитительную речь. Шел процесс над знаменитой пьесой Евреинова «Самое главное», и Набоков в роли самого драматурга отстаивал его теорию счастья. Вспомним, что романы «Отчаяние» и «Лолита» представляют собой по форме защитительную речь убийцы, а многие идеи Евреинова нашли потом отражение и в драматургии и в прозе Набокова. Так что и эти светские развлечения пошли впрок целеустремленному писателю. Были, впрочем, и развлечения менее «высоколобые». В ту пору Берлин был охвачен эпидемией танцев. Рассказывают, что в простых берлинских кабачках видели вдохновенные плясовые импровизации Андрея Белого. Судя по одному из рассказов Набокова, ему тоже были не чужды эти простонародные развлечения:
«Люблю посмотреть, как в здешних кабачках танцуют… Мода через века дышит… В конце концов наши танцы очень естественны… Что же касается падения нравов… Знаешь ли, что я нашел в записках господина д'Агрикура? „Я ничего не видел более развратного, чем менуэт, который у нас изволят танцевать“».
Бывал молодой Набоков и на столь популярных в среде эмигрантов благотворительных балах. Вроде того, что описан в «Защите Лужина»:
«Было очень много народу на этом балу, — был с трудом добытый иностранный посланник и знаменитый русский певец, и две кинематографические актрисы… было лотерейное нагромождение: представительный самовар в красно-синих бликах… куклы в сарафанах, граммофон, ликеры (дар Смирновского)… сандвичи, итальянский салат, икра… А дальше, в другом зале, была уже музыка, и в пространстве между столиками топтались и кружились танцующие…»
Вот на таком балу 8 мая 1923 года — то ли в танцевальной зале, то ли у буфетной стойки с крюшоном произошло по его собственной (то есть официальной) версии знакомство Владимира Набокова с Верой Слоним. Эта осторожная фраза нуждается сразу в нескольких уточнениях. Во-первых, выяснилось мало-помалу, что он мог видеть ее раньше, — например, за секретарским столиком в недолго просуществовавшем издательстве ее отца, куда он приходил с какой-то литературной идеей; во-вторых, что она, конечно же, видела его и раньше неоднократно: на эстраде, во время его выступлений, среди публики на литературных и прочих вечерах… И вот на этом балу… Что же, собственно случилось на балу? Он пригласил ее на танец? Или она его? Кто первый заговорил? К тому же она была в маске и не сняла ее, даже выйдя из зала. Так что же — он не увидел ее лица при первой встрече? А что он увидел? Что взволновало его? Линия шеи (он прочерчивал эту линию чуть ли не в каждом из своих женских портретов)? Весенняя белизна кожи? Или он успел приметить «какую-то давно знакомую, золотую, летучую линию, тотчас исчезнувшую навсегда», линию, при виде которой он почувствовал «наплыв безнадежного желания, вся прелесть и богатство которого были в его неутолимости»? (Обратите внимание, читатель, и на эту безнадежность желания, и на его неутолимость). Он, конечно, успел отметить особую речь молодой женщины в маске, может быть, и родство душ, и «то, что его больше всего восхищало в ней», — «ее совершенную понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он сам любил»: «не успевал он заметить какую-нибудь забавную черту ночи, как уже она указывала ее». Итак, версия номер один, официальная: благотворительный бал, ночная прогулка — девушка в маске, разговор у моста… Эту версию знакомства повторяют оба тихооокеанских биографа Набокова — и увлекающийся Филд и солидный Бойд. Я предлагаю свою, третью…
Женевский день догорал за окном. Чай был выпит, и Елена Владимировна Сикорская-Набокова уже порывалась добраться до кухни, чтобы начать меня кормить (неистребимое, чисто русское стремление). Однако мне еще хотелось расспрашивать, уточнять и ставить в блокноте огорченные крестики близ погребенных доморощенных гипотез.
— А вот еще, Елена Владимировна… Одна дама в Париже, очень достойная дама и нисколько даже не сплетница, упаси Боже, передала мне среди прочих версий знакомства и такую… Там, кстати, в Париже ходят самые невероятные версии их знакомства, и в некоторых Вера Евсеевна предстает этакой «железной женщиной», а ля Нина Берберова… Но эта вот версия как раз очень милая… Так вот, говорят, что Вера Евсеевна сама письмом назначила свидание вашему брату в парке, в Тиргартене, у моста, в полночь. Если это так, это просто гениально. Так его знать! А сама она пришла на свидание в маске. Такой вот рассказ…
Я замолчал, ожидая опровержения, однако его не последовало. Подтверждения, впрочем, тоже.
— Снимите, пожалуйста, с полки, вон там — мне трудно встать, да, здесь, золотая такая книжка — «Стихи».
— А, вижу, издание «Ардиса»! Взял. Что дальше?
— Откройте на странице 106. Читайте…
— Страница 106.
Тоска, и тайна, и услада… Как бы из зыбкой черноты медлительного маскарада на смутный мост явилась ты. И ночь текла, и плыли молча в её атласные струи Той черной маски профиль волчий и губы нежные твои. И под каштаны вдоль канала…— Что ж, — сказал я, — «как бы» из черноты медлительного маскарада — вовсе не обязательно, чтоб действительно был маскарад. Могло быть, и просто свидание…
— Читайте дальше.
— И романтическая жалость тебя, быть может, привела понять, какая задрожала стихи пронзившая стрела? Я ничего не знаю. Странно трепещет стих, и в нем — стрела… Быть может, необманной, жданной ты, безымянная, была?— Я понял так, Елена Владимировна, — это просто его стихи 23-го года, пронзенные болью, — она читала их. А про Светлану ведь в узком берлинском мирке все знали, и об их разрыве тоже… Он ищет причину ее прихода и видит ее только в романтической жалости. Но это уж обычное рыцарское унижение паче гордости. Помните, как в песне «Гаральда Храброго», где он про дочь Ярослава Мудрого говорит: «А меня ни во что ставит девка русская…» А уж такой был молодец, что наш В.В. Может, про стрелу, трепещущую в стихе, это Вера Евсеевна сказала… Такой взгляд со стороны на стихи всегда ведь волнует автора…