Шрифт:
— Ты говоришь о Сенеке,— сказал Никий,— но разве он не погубил свою душу? Или ты продолжаешь считать его лучшим из живущих?
Теренций отвечал строго:
— Я никогда не считал его лучшим из живущих. Я любил его и был предан ему, потому что я слуга, а он господин. Не мне судить о таком, но я думаю, он погубил свою душу.
Никий усмехнулся через силу:
— Почему же ты не сказал ему об этом, Теренций? Наверное, ты не посмел, побоялся. Наверное, Анней Сенека был для тебя настоящим господином, не то что я. Ну, разве не так?
— Я люблю тебя, Никий, больше жизни и не знаю, почему это случилось. Сенеку я любил как господина и служил ему как господину, а тебя я люблю. Может быть, в этом виновата ваша вера и ваш Бог. Я даже Онисима люблю, хотя он и не нравится мне. Ваш Бог говорил, что любовь выше всего на свете, и я думаю, что он прав. Нельзя убивать того, кого любишь, но нельзя убивать и того, кого ненавидишь. Рим погряз в ненависти, ты не должен жить в нем. Твой Бог погиб за любовь ко всем, а ты должен хотя бы не жить в ненависти. Уедем отсюда, прошу тебя. Я буду с тобой, где бы ты ни был, но тебе нельзя оставаться здесь.
Он помолчал и грустно добавил:
— И мне тоже.
Никий хотел крикнуть Теренцию, что это не его дело, что он всего лишь слуга, раб и его дело служить, а не размышлять. Он хотел выкрикнуть это, но у него стеснило грудь, и он не смог. Внезапный и безотчетный страх охватил его — темнота вокруг представилась ему Богом, и Бог с укоризной смотрел на него со всех сторон, и Никий не мог выдержать этого взгляда.
Он шагнул в сторону, прижимаясь к стене, нащупал дрожащей рукой дверь и, рванув ее на себя, проник в комнату, а потом захлопнул дверь, держась за ручку. Он повис на ручке двери всем телом — казалось, что темнота за ней тянет дверь на себя и, если он не удержит, он погиб.
Обессилев, Никий выпустил ручку и, попятившись, ткнулся ногами в ложе и упал на него, не спуская глаз с двери. Светильники в комнате давали ровный и ясный свет, и постепенно Никий успокоился. Подумал: «Не знал, что я так боюсь темноты»,— и тут же позвал негромко:
— Теренций!
Дверь отворилась, и в комнату вошел Теренций, лицо его было заспанным. Он поклонился:
— Слушаю тебя, мой господин!
Никий медленно поднялся, едва не упал, наступив на полу длинного плаща. Подойдя к слуге, он внимательно его оглядел. Протянул руку, чтобы дотронуться до плеча Теренция, но, тут же отдернув ее назад, спросил недовольно, злясь на самого себя:
— Ты что-то говорил? Я не понял... скажи... ты...
Теренций подался чуть вперед, как бы прислушиваясь, лицо его выразило виноватое непонимание.
— Где ты был? — проговорил Никий отрывисто и зло.
— Я спал, мой господин. Ты сказал, что я не понадоблюсь тебе до утра. Если я провинился...
— Хорошо, иди,— перебил его Никий, но, лишь только Теренций дошел до двери, остановил.— Постой! Возьми светильник и проводи меня, в коридоре так темно.
— В коридоре светло, мой господин, я велел держать свет всю ночь.
— Всю ночь?
— Да, мой господин, всю ночь.— Теренций поклонился.
Никий не ответил, резким движением запахнул плащ и рывком натянул на голову капюшон.
Глава двадцать первая
Никий и сам не понимал, зачем пришел к дому Агриппины. Окна не светились, вокруг стояла тишина, показавшаяся ему зловещей. Он легко перелез через забор и подошел к парадному крыльцу. Отряд германских гвардейцев, охранявших Агриппину долгие годы, уже давно был отозван Нероном под предлогом их неблагонадежности, а обещанные преторианцы так и не прибыли. Впрочем, Агриппина сама не хотела их, говоря, что при такой охране ее когда-нибудь найдут задушенной в постели. Когда Нерону передали ее слова, он расхохотался:
— Задушенной в объятиях, конечно!
Но как бы там ни было, никто не охранял дом матери императора. Никий сначала думал залезть в окно, но потом решил, что если его все-таки заметят слуги, то шуму не оберешься, и постучал в дверь.
Выглянул сонный слуга, подняв светильник, испуганно вгляделся в ночного гостя. Никий скинул капюшон, сказал:
— Марций, ты узнаешь меня?
Тот кивнул, но не посторонился:
— Госпожа спит, она плохо чувствовала себя с вечера.
Никий не стал вступать в ненужные переговоры, просто оттолкнул слугу и вошел в дом. Преданный Марций двинулся следом, что-то жалобно бормоча себе под нос. На лестнице Никий повернулся, выхватил из руки слуги светильник, проговорил строго:
— Мне надоело твое присутствие, Марций. Иди спать, я сам найду дорогу.
Слуга ничего не возразил, потоптался в нерешительности, но отстал. Никий без труда отыскал нужное помещение, вошел, поставил светильник на пол, приблизился к ложу Агриппины. Стоял, неподвижно глядя на спящую женщину. Ее полные красивые руки лежали поверх покрывала, лицо спокойное, умиротворенное. Никий не любовался ею, смотрел с неприязнью, почти со злостью, в сознании мелькали имена любовников, названные Нероном. «Они владели ею как любовники,— подумал он,— а я как раб». Рука его случайно дотронулась до рукояти короткого меча у пояса. Он в страхе отдернул руку, будто меч был живой. Зачем нужны эти хитроумные комбинации, если можно войти в спальню Агриппины в сущности беспрепятственно и одним ударом меча покончить с нею. В конце концов, все можно свалить на обыкновенных грабителей. Но Рим был слишком театрален, чтобы действовать так просто. Из смерти следовало обязательно сделать трагедию или комедию — не имеет значения что, лишь бы все выглядело красиво и высокопарно.