Шрифт:
Инвалид неуклюже карабкался по ступенькам парадного. “Был человек”, — отчетливо подумал Андрей Иванович, и ему стало страшно. Сотни тысяч погибающих в этом дьявольском городе нищих, бездомных, алкоголиков, наркоманов, калек еще недавно были молодыми, здоровыми, бесконечно уверенными в своей будущей жизни людьми… Кто знает, что его ждет?! Он сам всю свою жизнь, с детства и до прошлого — или позапрошлого? — года был уверен, что вся его жизнь еще впереди: что он молод, что он не сделал и десятой доли того, на что он способен, но обязательно, без сомнения, сделает, что он будет известным ученым, богатым — ну, пусть не богатым, но хорошо обеспеченным человеком, — и даже, смешно сказать, что с годами он будет становиться здоровей и красивее… Как незаметно и страшно всё переменилось!
Веду я с грустью счет годам, И дума тяготит мне душу: Что ничего я не разрушу, И ничего я не создам.Ничего он не разрушит и не создаст… и впереди сокращение… Он вдруг подумал, что через пару недель, в это же время, когда он будет так же стоять и курить на балконе, всё уже будет решено… всё будет кончено, — и у него холодно опустело в груди. Он глубоко затянулся. Пьяный инвалид у подъезда тянул на себя и никак не мог открыть тяжелую железную дверь. Ну ничего, ничего… впереди еще самое меньшее две недели, еще много раз будет вечер, и ночь, и утро, впереди еще много сигарет, а каждая сигарета — это маленькая отдельная, безопасно завешенная дымчатым пологом жизнь…
За спиною щелкнула дверь. Андрей Иванович, не поворачиваясь, сделал страшное лицо, подвигал до скрипа в ушах нижней челюстью — и, жестоким усилием возвратив своему лицу обычное выражение, повернулся. В полуоткрытую дверь, немного застенчиво, показалось Андрею Ивановичу, улыбаясь, заглядывал Евдокимов.
— Мы пошли, Андрей. Пока.
— Да-да-да! — счастливо откликнулся Андрей Иванович и с протянутой рукой поспешил к Евдокимову. — Спасибо вам… вы на меня не обижайтесь, жизнь заедает…
— Да нет, что ты, — искренне сказал Евдокимов и крепко, до боли в суставах, пожал ему руку. — Всё будет хорошо.
Андрей Иванович знал, что Евдокимову и в голову бы никогда не пришло хвастаться перед ним своей силой: просто он был очень силен (в юности много лет занимался хоккеем) и такое рукопожатие для него было естественным, — и все-таки ощущение этой силы было неприятно Андрею Ивановичу и несколько охладило его радость от ухода гостей: он лишен даже самого примитивного достоинства человека — физической силы!…
Евдокимова попрощалась с ним мельком, довольно сдержанно. Как только Лариса закрыла наружную дверь, Андрей Иванович тут же закрыл свою, но едва он успел отойти, как дверь снова открылась. Вошла Лариса.
— Андрей, — сказала она если и не привычным, то за последнее время уже памятным Андрею Ивановичу сухим, отчужденным тоном. — Твои друзья все тебя оставили. Ты хочешь, чтобы и я осталась без друзей?
— Кого из моих друзей ты имеешь в виду? — весь напрягшись, спросил Андрей Иванович. Он прекрасно знал, кого она имеет в виду, но какая-то сила толкала его на муку.
— Всех. В первую очередь Пашу, Игоря и Славика. Твоих самых близких друзей, которых ты знал тридцать лет.
— Это не они меня, а я их оставил.
— Если тебе так приятно думать, то ради бога. Но, по-моему, это Паша тебе перестал звонить, после того как ты обозвал Марину спекулянткой.
От этого нарочито уступчивого “по-моему” — на деле ничуть не сомневающегося в своей правоте — Андрея Ивановича прямо-таки затрясло от обиды и унижения. Да, это друзья его бросили; искренний Славик в последнем — полгода назад — разговоре прямо сказал ему, что с ним стало невозможно общаться. Андрей Иванович и сам понимал, что стал обидчив, раздражителен, нетерпим, даже, пожалуй, озлоблен; что единственной затрагивающей его темой даже застольного разговора стало обвинение всех и вся в том безобразии, которое творится вокруг. “А как иначе?! — раздраженно, оправдываясь, думал Андрей Иванович. — В стране миллионы бродяг, беженцев, беспризорных детей; старики роются в мусорных ящиках и умирают без лекарств, каждый день только в мирной жизни убивается по сто человек, на Кавказе методически истребляется целый народ — народ, у которого, какой бы он ни был, все честные русские люди должны попросить прощения за преступления своих предков, от прапрапрадедов до отцов; воры в чиновничьих креслах и убийцы в погонах строят себе дворцы… страна негодяев — да-да! Страна Негодяев: власть принадлежит кучке самых отъявленных негодяев, избранных ворующими и подличающими внизу маленькими негодяями, — и этого не замечать? об этом не говорить? а о чем?! Как можно в то время, когда мучаются миллионы, десятки миллионов людей, говорить о лазерных дисках, марках автомашин, породах собак, успехах детишек в теннисе — скажите пожалуйста! как прижгло: все заиграли в теннис! Ах, можно?! Ну так и получайте: проститутки и спекулянты. Спекулянткой он и назвал жену Паши Марину, которая занималась маркетингом (экое рвотное слово!) в фирме, торгующей электроникой (обезьяны научились играть в компьютер и думают, что они человеки), — назвал не в лицо, конечно, а косвенно, в пылу застольного спора о справедливости или несправедливости имущественного неравенства — когда учитель получает полтысячи, а банкир — полмиллиона рублей…
(Позже, по размышлении, Андрей Иванович не без горечи понял, что спорить об этом бессмысленно. Справедливость есть категория нравственная, а не естественнонаучная или экономическая; это не физическое свойство природных тел — как плотность, вязкость, пластичность или теплопроводность, и не характеристика созданных руками или умом человека продукта или системы — как приемистость автомобиля, точность ньютоновой механики, норма прибыли или насыщенность рынка, — и потому истинность или ложность оценки по признаку справедливости, как и всякой этической оценки, не может быть проверена и доказана опытным путем. Любой добросовестный человек согласится, что если железо тонет, то оно тяжелее воды, но тот же человек с неопровержимым основанием может сказать, что если зло, причиненное им другому человеку, приносит ему добро, то это вовсе не зло, а добро. Если кто-то считает, что хорошо и справедливо убивать, красть, лгать, прелюбодействовать и класть себе в карман полмиллиона, когда твой работник получает пятьсот (а так очень многие считают), доказать ему противоположное невозможно; “с отрицающим основы не спорят”. Нравственные устои суть постулаты, и даже то, что в обиходе считается отсутствием нравственных принципов: “хорошо всё, что хорошо для меня”, — есть тоже принятый без доказательства постулат: никому не дано прозреть свою жизнь (и все возможные ее линии) до конца и убедиться, что по пусть не абсолютной, пусть вероятностной, но причинно-следственной связи сегодняшнее “хорошо” не обернется для него завтрашним “плохо”. По всему по этому споры на темы добра и зла, равно справедливости, бессмысленны и бесплодны — в них не рождается истина: нравственной Истины в мире без Бога нет (а в мире нет Бога), что такое добро и зло, справедливость и несправедливость каждый человек устанавливает для себя сам и сам выносит себе обвинительный или оправдательный приговор. (Кстати, назвать справедливым то, что банкир получает в 1000 раз больше учителя, на том основании, что вознаграждение определяется конъюнктурой рынка, — а это мнение общепринято и закреплено в буржуазных конституциях и законах, — никак нельзя: рынок — понятие вненравственное, такое же, как явление природы или технологический процесс; справедливость рынка, вознаграждающего за труд, то же самое, что справедливость моря, безопасного для корабля и поглощающего рыбачью лодку.) В хорошую минуту Андрей Иванович подытоживал: это вопрос философический, а значит, коллегиально неразрешим.)
Но тогда, чуть больше года назад, Андрей Иванович столь основательно не думал об этом — и на дне рождения Паши, неприятно, недобро возбужденный выпитой водкой (он редко и мало пил), в ответ на спокойное, снисходительное даже замечание Марины (явно вошедшей в роль хозяйки если и не богатого, то хорошо обеспеченного дома — а давно ли бегала в лаборантках? за десять лет диссертацию не смогла написать!), что “в России идет нормальный процесс первоначального накопления капитала” (слышала звон, да не знает, где он), вспыхнул и резко сказал: “В России идет спекулянтский пир во время чумы” — и при этом выразительно (хотя, наверное, и непроизвольно: не мог же он до такой степени потерять власть над собой) посмотрел на заставленный дорогими бутылками и закусками стол. Среди гостей были все свои, и Марина сказала только: “Ты, Стрельцов, безнадежно отстал от жизни”, — но больше они не виделись. Андрей Иванович несколько раз звонил — Паша был его стариннейшим другом, со школьной скамьи: тридцать лет вместе! — Паша разговаривал с ним как ни в чем не бывало (он всегда был, положа руку на сердце, лицемер), но сам не звонил и в гости против обыкновения не приглашал. Он позвонил только однажды, за несколько дней до традиционной совместной встречи Нового года, — в том, что она состоится, Андрей Иванович был так же уверен, как в том, что вообще будет Новый год, — и извиняющимся, лживым, елейным тоном сказал, что они с Мариной решили в этом году ничего не устраивать (собирались обыкновенно у них), а выпить по бокалу шампанского и сразу лечь спать — безумно устали от дел… Андрей Иванович обиделся смертельно, до ненависти, — несмотря на все недостатки Павла, он его очень любил, — и больше ему ни разу не позвонил.