Шрифт:
Он замолчал. Она слышала в трубке его дыхание.
Ну?!
Апрельские ночи светлые. Ее лица я не увидал. Я хорошо различил ее волосы.
При чем тут волосы?..
Ее сердце билось все сильнее, все чаще. Готово было выпрыгнуть из тисков ребер.
Они были красного цвета. Как у тебя.
Пляска сердца продолжалась. Если бы она могла, она бы посмеялась над собой. Но она не могла смеяться.
Вот как?..
Ты сейчас дома, Ангелина?
Я только что вошла домой. — Она с трудом скрывала от него учащенное дыхание. — Я была в гостях. Это допрос? Ты хочешь сказать, что это я стреляла в тебя?
Она заставила себя расхохотаться — сухо, холодно, отчетливо, будто дробно, мелко застучали кастаньеты.
Я ничего не хочу сказать. Я слушаю тебя. Я позвонил потому, что я, можно сказать, чудом спасся. Я чудом остался жив, слышишь, Ангелина? Когда в тебя стреляет женщина с красными волосами, в черном плаще, и ты пригибаешься в последний момент, и кидаешься в первый попавшийся подъезд, и звонишь в первую попавшуюся дверь, и тебе, слава Богу, открывают, не боятся, а могли бы и не открыть, сама знаешь наших напуганных обывателей, и у тебя в ушах еще свист пуль, ах, какая дивная музыка, передать тебе не могу, когда все это вот так происходит, и я наконец дома, и самое лучшее, что я могу придумать — это позвонить тебе, что я могу тебе еще сказать? А?
Значит, ты уже дома.
Да, я дома. И ты дома. Мы оба дома, ах, как это приятно.
Отец знает?
Почему ты спрашиваешь про отца? А не про мать? Тебя интересует мой отец? Отец сейчас в отъезде.
Где он?
Кайфует на своей яхте в Средиземном море. Где-то у берегов Израиля… или Сирии. А может, он уже в Греции. Он не звонил дня три. Я его не тревожу. Возможно, он там с любовницей, черт его разберет. А матери я сразу сказал. И пожалел, что сказал!
Почему?
Она вся побелела. Я думал, с ней будет инфаркт. Она начала падать. Так и повалилась на пол. Ели бы я не поддержал ее, она расшибла бы себе голову. Навзничь падала. Ты врач, что ей посоветуешь дать из лекарств?
Ничего особенного не давай. Не пичкай сильнодействующими. Может быть обратный эффект. И только не давай эуфиллин. Он иногда дает странную сердечную реакцию. И импортных снадобий не давай. Дай обычные средства. Корвалол, валидол… можно нитроглицерин под язык. Сосуды расширятся быстро. Она нитроглицерин переносит?
Вроде да. Она же еще, дурочка, так много курит в последнее время. За меня переживает. Ей все казалось, что меня убьют на улице. Вот — допереживалась. Я на всякий случай выбросил к черту у нее из комнаты все сигареты.
Глупый. Купи ей сигарет снова. Курильщику нельзя резко бросать курить. Ты говорил, я помню, что она в прошлом была певицей, как же она так много стала смолить? Певцам ведь запрещено.
Певцы и пьют и курят, знаешь ли. Это их личное дело. Я не знаю, когда она пристрастилась к этому делу. Я с детства помню ее с сигаретой в зубах. Даже когда мы ездили в машине, она курила, а отец ее ругал ругательски. Ангелина!
Она вздрогнула, сжала трубку в руке.
Да?
Может, ты приедешь к нам, посмотришь ее? Ты ведь врач.
Я не терапевт. Я психиатр. Вызывай «скорую». Посмотри на часы.
Вижу, полвторого ночи. Если ты можешь прийти из гостей полвторого и еще не раздеться, тебе проще пареной репы сесть снова в машину и ехать ко мне. Адрес я тебе скажу. Коровий вал, одиннадцать…
У нее чуть не вырвалось: «Я знаю!»
Или ты предпочитаешь, чтобы я заехал за тобой?
А ты не боишься? — Она сглотнула слюну. — Если тот… та, кто в тебя стрелял, притаился в кустах?
Я поеду с бодигардом, и он хладнокровно расстреляет любые кусты, которые хоть чуть-чуть пошевелятся. Рояль в кустах разнесем в щепки. Ангелина, я еду или ты?
Хорошо. Я. Номер квартиры?
Она нажала на отбой. Ее лицо было совсем белым, цвета камчатной скатерти, недавно подаренной ей подлизой санитаром Степаном. Тем самым Степаном, которого убил этот гаденыш.
Дарья бежала, бежала, бежала по улицам сломя голову.
Она бежала и задыхалась, и ловила ртом воздух. Чуть не сшибла женщину с маленькой девочкой — налетела на них с размаху, женщина закричала: «Куда прешь!» Она бежала на стук, на звук, иногда с тротуара сбегая на мостовую, шарахаясь от шороха и гудков машин, определяя дорогу — по бензинному запаху, тротуар — по разноголосице мимохожей толпы. То и дело грудью налетала на людей, идущих мимо, и ей вслед кричали: «Идиотка! Бешеная!» Наконец ей — она поняла это по тишине, охватившей ее — удалось выбежать в пустынный переулок. Она хотела перевести дух, замедлить бег — и не смогла.
По пустынному переулку она бежала так же, как и по многолюдным улицам — резко дыша, размахивая руками, слегка наклонившись вперед. То, что она была слепа, выдавали лишь руки, время от времени вздергивавшиеся вперед и вверх, ощупывавшие перед собой воздух. Иногда она растерянно покачивалась, едва не падала на бегу. Но потом, распрямившись, опять бежала, и рот ее вглатывал воздух, ноздри раздувались, кровь прилила к смуглым щекам, с висков тек пот.
О чем она думала, когда бежала? Ни о чем. Она хотела спастись. Она знала: Бог есть, если дал ей, слепой, на ощупь спуститься по водосточной трубе, свешивавшейся вниз, с крыши, около окна этой страшной женщины, заманившей ее к себе. Труба не прогнулась под ней, не оборвалась жесть, она не сорвалась с высокого — с какого? шестого? седьмого? пятого?.. — этажа, доползла до земли. Если захочешь жить, жить будешь обязательно. Она знает, за что покарал ее Бог. За то, что она тогда, в Хрустальную ночь, стреляла, смеясь, под руководством Нострадамия в живых людей, и, кажется, кого-то убила. И чуть не убили ее. Еще немного… чуть-чуть… хорошо, что в спальню никто не вошел…