Шрифт:
Ефим! — крикнула она громче, требовательнее. — Ефим, где ты!
И далеко, далеко, будто на небесах, на том свете, медленно и мерно забили часы.
И она слушала удары.
И ей стало не по себе.
И, когда раздались шаги сзади нее, она невольно вздрогнула, вся сжалась в пружинный комок. И подумала: надо носить с собой револьвер. Маленький дамский револьвер в сумочке.
Геля, — раздался за ее спиной голос Ефима, — хорошо, что ты пришла. Я рад. Пойдем к Аде. Она лежит у себя. Я тебя проведу.
«Почему он называет мать „Ада“, а не „мама“? Почему он называет меня, как Цэцэг, — „Геля“, а не „Ангелина“? Что у него с голосом, он что, простудился?» — подумала раздраженно Ангелина — и обернулась.
Сзади нее в дверном проеме стоял Георгий Елагин.
Жора, — ее губы сделались каменными, — Жора, ты… Ефим же сказал — ты на яхте…
Да, я был на яхте, — почти беззвучно произнес Георгий Маркович. — Но, как видишь, я уже не на яхте. Не задавай лишних вопросов. Как можно меньше слов. Запомни: для Фимки мы с тобой — врач и пациент. Я твой больной. Я твой богатый пациент. Я отваливаю тебе тысячи долларов за то, чтобы ты излечила меня от психологической импотенции.
Он нашел в себе мужество подмигнуть ей. Она смотрела ему в лицо.
Как ты? На гребне?
На гребне. Как всегда.
Георгий Елагин всегда стоял на гребне волны. Он не мог ухнуть в яму, в губительный прогал между волнами. Ни бортовая, ни килевая качка, ни болтанка, ни ураган не колебали его.
Она шагнула к нему ближе. Каблуки перестукнули по полу. Он тоже шагнул навстречу ей. И остановился. Он будто боялся перейти невидимую грань. Черту, нарисованную мелом на паркете.
Кто из них боялся друг друга? Он ее — или она его?
Он боялся, что из ее глаз вылетят лучи и спокойный, холодный голос прикажет ему: «Спать, Елагин, спать навсегда…»? Она боялась, что он шагнет к ней ближе, возьмет ее за подбородок и холодно, насмешливо скажет: «Все, Геля, генеральный прокурор в курсе всех твоих вытребенек, доказательства на столе, спасайся бегством, подруга, только мою яхту я не дам тебе зафрахтовать…»?
Бойтесь, бойтесь друг друга, идущие резво в пристяжке.
А ты думала — снег заметет ваши общие следы? И весенние ручьи смоют кровь, что вы оба пролили?
А как быть с душами, что вы оба погубили? Сложный вопрос.
Внезапно она подумала: что бы сказал обо всем этом Хайдер, если бы знал про все? И слава Богу, что не знает. А если узнает когда-нибудь — она уже будет далеко… далеко.
Они оба стояли в комнате, стены которой были увешаны женскими украшениями. Самыми разными. И дорогими, и дешевыми. И настоящими, крупными и мелкими, брильянтами, и слащавой бижутерией. Браслетами и бусами. Колье и цепочками. Ожерельями и брошками. Даже диадемы здесь были. И колечки и перстни висели, как мелкая рыбешка, на лесках — на тонких гвоздях, по шляпку вбитых в стену. Трофеи.
Полоса серебряного мороза прошла у нее по спине, когда она подумала: их ОБЩИЕ трофеи.
Как ты тут очутилась, я знаю. Фима позвонил тебе. Я обалдел, когда понял, что Фима знаком с тобой. Я бы не…
Ты бы не хотел, чтобы Фима познакомился со мной ближе? — Усмешка искривила ее малиновые губы. — Успокойся, мы уже познакомились. И раззнакомились. Ты же знаешь мои обычаи.
Женщина с обычаями — уже царица. — И его губы усмешливо дрогнули. — Так как? Пойдешь глянуть Адочку?
Как полностью звать твою жену? Имя-отчество? Я забыла.
Не лги. Ты прекрасно помнишь, что ее зовут Ариадна Филипповна.
Где она?
В своей спальне, разумеется.
Где Ефим?
А вот это тебя не должно беспокоить. — Он повернулся к ней спиной. — Это уже не твое дело.
Пошел к двери. Она осторожно, как кошка, пошла за ним.
Когда они выходили из комнаты, женские украшения на стенах, ей показалось, мигнули им злобно, злорадно.
Пожилая женщина с венчиком серебряно-седых, еще густых, несмотря на возраст, волос вокруг лба, с кокетливыми седыми колечками на щеках, выпростав руки поверх одеяла, лежала на высоких подушках. Она смотрела прямо перед собой. В ее больших, прозрачных как чистая вода, светло-серых глазах застыла, будто подо льдом, такая тоска, что Ангелине на миг показалось — глаза у нее не серые, а черные как ночь. Мелкая рыболовная сеть морщин накрывала ее лицо предательской вуалью. Нос заострился, рот ввалился — так бывает при тяжело болезни. Рот, и в старости не потерявший изящества, был весь в рамке морщинистых кракелюр. На туалетном столике рядом с изголовьем лежала пачка папирос. «БЕЛОМОРКАНАЛ» — было размашисто написано на вскрытой коробке. В спальне ощутимо пахло крепким дешевым табаком. Табачный дух стоял возле кровати, исходил от гардин, въелся, застарелый и невытравимый, в роскошный персидский ковер, валявшийся на полу спальни.
Фу, Адусик, — недовольно сказал Георгий Елагин, сморщив нос, — фу, ну ты тут и накурила… Ты совершенно невозможное создание… Ты что, хочешь загреметь на тот свет? Тебе же сказано было: ни одной табачной соски в рот! Знаешь, что в рот берут в твоем возрасте?.. — Он сверкнул вставными зубами. — Валидольчик, голубушка.
Я думала, ты скажешь: хрен.
Грубое соленое слово раздалось на всю спальню, упало тяжело, хрипло из нежных сморщенных губ. Георгий Маркович раздул ноздри. Его глаза прощупали лежащую, словно обыскали при лагерном шмоне.