Шрифт:
Да, я лагерная сучка! — Ада подошла к нему. Она испытывала искушение — двинуть ему ногой, носком модельной туфельки, в живот, под ребро. Сдержалась. — Да, я прошла все огни и воды! Те, какие тебе и не снились! Но я знаю цену человеку! И человечности! А вот тебя этому не учили! Мой мир другой. Я попала в твой мир. Так получилось. И, как бы я ни приспосабливалась к твоему миру, я все равно останусь певицей, которую — да! трахают за кулисами дирижеры и режиссеры! но которая пашет день и ночь, потому что она — пахарь! И делает музыку, а это значит бессмертие! И я останусь старой лагерной сучкой, и буду весь век, мне отпущенный, курить «Беломор»! И презирать, и ненавидеть вас, хотя я стала с виду ваша, я вписалась в вашу гадкую картину, я напяливаю ваши одежды, я держу деньги в ваших банках…
Мои деньги. Мои деньги, Ада! — Он отер кровь со щеки.
Твои, пусть! Нет у меня ничего своего в этом мире, нет! Деньги?! Все может пойти прахом мгновенно, ты лучше меня знаешь об этом. У нас с тобой уже нет никаких денег, Георгий. Ты объявлен банкротом. Я пустила все по ветру. Слышишь, все! Я сделала все так, что тебе, как ни ерохорься, остался только один выход! Все равно тебе не жить! Тебя уберут те, кто работал с тобой и на тебя!
Он секунду бессмысленно, как баран, смотрел на нее, не понимая, что она говорит. И когда понял — побелел.
То, что она бросила ему в лицо, было хуже смерти.
Лучше бы этот твой подосланный говнюк забил меня по смерти. Правда, лучше было бы, — прохрипел он, разрывая воротник рубахи у горла, рвя с шеи галстук. Он дрался с Чеком при полном пасхальном параде. В пиджаке и галстуке. Ничего не снял с себя. Не успел. — Как ты смогла это все?.. ну не одна же, конечно, ты ни черта не смыслишь в финансовых операциях… Ты бы не смогла… тебе помогли… о, я дурак… я кормил из рук змею… я гладил скорпионшу… столько лет…
Хатов подошел к сидящему на полу Елагину. Присел рядом с ним на корточки. Всмотрелся в его избитое лицо.
Ты, мужик, — сказал он как можно спокойнее. — Что ты теперь будешь делать? Ты понимаешь, что это уже настоящий конец! И Христос уже не воскреснет? Для тебя, по крайней мере.
Понимаю, — выдавил Елагин. — Но я буду бороться.
Как?
Толя, встань с полу, — сказала Ада. Тревога ясно прозвучала в ее голосе. Он пожал плечами: что тут тревожиться? Безоружный человек, полумертвый, измочаленный до положения риз, сидит без сил на полу, он сидит на корточках рядом с ним, как на рыбалке. Они разговаривают мужской разговор, что тут такого?
Господин Елагин, — с еле слышным отвращением произнес Хатов, — в чем будет заключаться ваша борьба? Если не секрет, конечно?
Если вы позволите мне прийти в себя… у себя дома, — он тяжело дышал, струйка крови текла у него из носа, — я первым делом сбегу. От вас. От подложных бумаг. От банкротства. От суда. Я попрошу политического убежища… да где угодно. В той же Швейцарии. В той же Канаде. У меня везде друзья. Много связей. Мне так просто умереть не дадут. Если вы меня сейчас не добьете, суки, — он идиотски-сладко искривил окровавленный рот, — я выживу и убью вас. Тебя, эту сучку и ваших двух сучат. Так и знайте. Я всегда говорю то, что думаю.
Всегда ли? Ну, в разных способах убийства вы поднаторели. — Старик все еще сидел перед Елагиным на корточках. Надо бы встать, ноги затекли. Но он все еще почему-то пристально глядел в заплывшее от побоев, ненавидящее его и всех, круглое, похожее на подушку лицо. — Это ты сука, Елагин. Ты ссучился давно. И тебя давно пора было… на мыло… но Ада…
Все произошло мгновенно. Никто не успел опомниться. Понять. Георгий Елагин цепко схватил старика Хатова за ворот рубахи, подтащил к себе, сунул руку в карман и насильно затолкал ему в рот что-то, отчего старик посинел, запрокинул голову, пена пошла у него изо рта — и он упал на паркет, дернулся раз, другой и затих.
Для себя приберегал, — показал выбитые зубы Елагин. — Для себя… а вышло… Другой способ себе придумаю, Адусик, дорогусик… ты только не волнуйся… а-ха-ха-ха-ха!..
Он хохотал, задрав круглую сытую голову, всю в крови. Ада стала медленно оседать на пол. Она хваталась руками за все, что подвернется под руку: за скатерть, за край стола, за спинки кресел, за сиденья стульев, — но падала, падала, и Ефим и Хайдер, с двух сторон, бросились к ней. Их руки сплелись у Ады под мышками, за спиной, за худыми старческими лопатками. Он оба подхватили ее под коленки. Она была легкая, как перо, как пушинка. Как девочка.
Они оба поднесли ее к дивану. Уложили. Елагин все хохотал. Хохот перерастал в хрип, в волчий вой. Вой наконец затих. Ефим и Хайдер смотрели в глаза Ады. В глаза своей матери.
Глаза сыновей входили в ее глаза. Счастливей этой минуты у нее не было в жизни. Но цепкая лапа последней боли уже схватила сердце. Сердце, маленький живой мешочек, качающий кровь, — неужели ты такое слабое, что можешь разорваться от горя вот так просто? Неужели ты такое сильное, что можешь терпеть и таиться всю жизнь, чтобы потом подняться и восторжествовать над тем, что тебя било, гнуло, давило и ломало? Сердце… сердца ее детей, живших когда-то в ней, внутри ее чрева… Их было трое… трое… где третий?.. Спасибо, Бог, что двое — сейчас — рядом с ней, в ее минуту на краю, над пропастью…