Шрифт:
— Граф, я должен взять вас под стражу, — сказал рыцарь.
— К вашим услугам, — ответил я и сошел с коня.
Рыцарь принял из моих рук меч, поцеловал его и затем передал другому рыцарю. Я сел на коня и безоружный поехал в лагерь. Вскоре пришел кузнец. Я опять надел кандалы. Они были легче тех, что я носил в темнице и имели замок, позволявший снимать их не расковывая заклепки. Потом меня посадили в повозку, которая медленно направилась к воротам замка. Повозку сопровождал отряд из десяти легковооруженных рыцарей. Я почувствовал на себе пристальный взгляд. Он принадлежал рыцарю в простых, безо всякого узора, латах. Сквозь прорези его забрала проступали контуры лица. Я понял, что это — герцог. Рыцари привели меня в комнату, устроенную в северной башне, обставленную всем необходимым, сняли кандалы.
— Что это? — спросил я своих стражей.
— Его милость приказали содержать вас в этой комнате, под неусыпным караулом из рыцарей.
— Где находятся мои люди?
— В подвале, господин граф.
— Отведите меня к ним. Я не желаю сидеть в этой комнате, когда мои люди страдают в холоде, сырости и грязи.
— Это невозможно, мы исполняем приказание господина герцога.
— Хорошо господа. Вы верные солдаты, а верность командиру есть одна из первейших доблестей рыцаря. Но, тем не менее, передайте герцогу мою просьбу.
С этими словами я шагнул в комнату, окно которой было заделано частой решеткой. Мой дядя когда-то держал в ней провинившихся, или надоевших шлюх, которых ему регулярно привозил из города специальный слуга. Этого слугу, пьяницу, больного испанской заразой звали Луй и я тайно приказал утопить его в пруду. Напоить, как свинью и в темноте, по-тихому отправить кормить раков. Но Бернар, оружейник, который спал и видел смерть ненавистного ему Луя, и которому я поручил это дело, сжалился над ним. Он не утопил его в пруду, он опоил его до смерти, потратив на вино пару лишних грошей из своего кармана.
— Зачем портить пруд, — объяснил он мне наутро, когда я вручал ему кошелечек с серебром, — там детишки купаются, ловят рыбу и раков. Утки наши, опять же, кормятся там. А так все получилось как бы само собою…
Кроме Луя был еще некий человек, не имевший даже имени. Все его звали Стручок — такой он был сухой и сутулый. Стручок жил в грязной хибаре на краю Порто и промышлял тем, что кроме всего прочего — мышиной отравы и сонного дурмана, готовил некое снадобье, изгонявшее плод из чрева матери. Когда по его вине умерла хорошенькая молодая Жоржетта, понесшая от бродячего скрипача, я сам явился домой к Стручку одной ветреной, беззвездной ночью. Стручок, как всегда, что-то растирал в ступке при свете масляной лампы. Вместо масла в лампе горело сало, источавшее нестерпимый смрад. Сопровождавшие меня Шарль и Гамрот, схватили Стручка, приказав ему молчать. Он сразу понял, почему мы пришли и стал тихо просить пощады. Но Гамрот прижал его к столу, а Шарль, раздвинув кинжалом гнилые зубы, открыл Стручку рот. Я стал искать склянки со снадобьями, а когда нашел, вылил их содержимое в глотку Стручка.
Он корчился на полу до рассвета, заблевав все углы, прося нас о милости — убить его. Я вспоминал розовощекую веселую Жоржетту, ее совсем еще молодую мать, убитую горем и молчал. Молчали и мои спутники. Когда стало светать, мы раздули тлевшие в очаге угли, подожгли проклятый дом и, пока совсем не рассвело, невидимые, ускакали прочь. Логово Стручка сгорело дотла, вместе с хозяином. На следующий день глашатаи зачитали в деревнях мой указ, запрещавший под страхом повешения изгонять из чрева неродившееся дитя. "Ежели, — говорилось в указе, — мать захочет сохранить его рождение в тайне, откзавшись впоследствии от своего ребенка, она найдет все потребное своим нуждам в соборе святого апостола Петра земли ла Мот".
Я вспомнил одну девицу из Шато, нарушившую указ. Ее привезли в цепях на суд, в Шюре. Она провела три дня наедине с собой в той самой комнате, где сейчас находился я. На лугу, так, чтобы девица видела из окна, была устроена виселица. В первый день девица хотела наложить на себя руки, но неустанно следивший за ней слуга, вовремя пресек ее попытку. Весь второй день она проплакала, отказавшись от еды и питья, а в третий день приехали ее отец и преподобный Николай из ла Мота. Они привезли с собою младенца, найденного недавно на паперти собора. Увидев ребенка, девица прижала его к себе и сквозь ее слезы я узрил улыбку, счастливее которой никогда более не встречал. Тот младенец давно вырос, его приемная мать уже нянчит внуков.
За все время, что я владел Шюре, я лишил жизни, считая повешенного дядюшку Ги, трех своих подданных. Я сделал это так, как хозяин режет больных овец, дабы те не портили стадо, разнося смертельную заразу. Я никогда не раскаивался в содеянном, но сегодня воспоминания вернулись. Я вновь проживал в мыслях свою жизнь, взвешивал каждый поступок.
Когда в наши места пришло известие о чуме, я перекрыл засеками все дороги, все тропинки, ведущие к Шюре и ла Моту, приказав охранявшим их дозорам стрелять в каждого, кто приблизится к ним на расстояние ближе двадцати шагов. Обычно, хватало одного выстрела из арбалета в песок, чтобы убегавшие от чумы странники, поворачивали вспять. Но однажды десяток истощенных, усталых горожан отказались повернуть. Они настойчиво продолжали идти вперед. Тогда их расстреляли в упор из арбалетов — мужчин, женщин, детей… Узнав об этой истории, я тотчас выехал туда и осмотрел трупы. На теле младенца, который был пронзен одной стрелой вместе со своей матерью, я обнаружил явные следы чумы. Тела стащили баграми в кучу и сожгли, облив смолой. В тот год чума обошла Шюре и ла Мот стороной. Никто, в это верилось с трудом, никто из моих людей не заболел. Прежде такого не случалось никогда.
Я вспомнил, как в моих землях объявилась шайка разбойников, нападавших на путников. Три дня я и мои стрелки искали их вертеп. Когда пристанище грабителей было найдено, мы без лишних разговоров порубили их всех. Их убивали те, кто сами когда-то были такими же Детьми Леса. У разбойников был выбор — вся округа знала историю моих стрелков. Наверняка и сами грабители слышали о том, но продолжали заниматься своим черным ремеслом.
Я подошел к окну и стал смотреть на луг. Он был непривычно пустым. Обычно, в такой ясный, теплый денек с луга доносился смех и крики игравших там детей. Их всегда сопровождали собаки, жившие при замке, которые поднимали громкий лай всякий раз, когда на тропинке показывался кто-то чужой. Когда Филипп был ребенком, он часто залезал на ту яблоню, одиноко стоящую на пригорке. Однажды, в конце лета, дети стали бросаться яблоками друг в друга. Филиппу яблоко угодило в глаз, отчего потом образовался громадный синяк. Я помню, как он бежал в замок по тропинке, прикрывая глаз рукой, как преподобный Жан, возвращавшийся домой после утрени остановил его и, осмотрев ушиб, махнул мне, стоявшему на стене, рукой: "Все нормально!" Потом отец Жан и дети сидели в тени злополучной яблони и преподобный что-то рассказывал им, бурно жестикулируя, а дети, застыв, как ящерицы на солнце, внимали каждому его слову.