Шрифт:
Он по-прежнему стоял у меня за спиной, засунув руку мне в волосы, но не трепал их, а просто сжимал голову сильно-сильно, даже немного больно, и не замечал этого, а я тоже ничего ему не говорил. Он еще раз наклонился ко мне и сказал:
— Такова жизнь. Так и набираешься опыта, когда что-то случается. Особенно в твоем возрасте. Просто вложи это в сердце, не забывай вспоминать, не горюй и не ожесточай себя. У тебя есть право думать. Ты меня понимаешь?
— Да, — сказал я громко.
— Понимаешь? — сказал он, и я снова ответил — да, и кивнул головой, и тут до него дошло, с какой силой он вцепился мне в волосы, и он убрал руку со странным смешком, которого я не понял, потому что я ведь не видел его лица. Я услышал, что он мне говорил, но не был уверен, что понял. Да я и не мог постичь смысла слов и не понимал, почему он решил сказать именно их, но я думал о них миллион раз, потому что дальше отец рывком повернул меня к себе, еще раз потрепал по вихрам и посмотрел прищурясь мне в глаза с полуулыбкой, которую я так любил. И сказал:
— Сейчас ты садишься в автобус, в Эльверуме пересаживаешься на поезд и домой в Осло. А я доделаю тут кой-какие дела и приеду следом. Хорошо?
— Да, — сказал я, — хорошо. — А низ живота свело холодом, потому что нет, все было нехорошо. Я слышал такие слова раньше, и самый большой вопрос, который я потом снова и снова задавал себе, был вот какой: он сразу знал, что никогда не приедет, что мы видимся с ним в последний раз, или уже потом, позже, потерял контроль над ходом событий?
Как ни в чем не бывало, я залез в автобус, и сел у окна, положив рюкзак на колени, и стал смотреть на магазин, мост через реку, отца, высокого, стройного, черноволосого в шелестящей тени дуба, и на голубое небо, которое не бывает ни шире, ни выше, чем тогда в деревне летом 1948 года, а потом автобус тронулся и покатил, медленно заворачивая, к дороге. Я прижался к стеклу носом и не отрываясь смотрел на пыльное облако, медленно расплывавшееся сбоку, серо-коричневые разводы заслоняли отца, и я сделал то, что неизбежно положено делать в такой ситуации в соответствии с процедурой, скрупулезно изображенной в фильме, который каждый из нас видел: я вскочил, метнулся по проходу в самый конец автобуса, залез на заднее сиденье сперва коленками, потом прижал растопыренные ладони к стеклу и глядел в окно до тех пор, пока дуб, магазин и мой отец не исчезли за поворотом, судьбоносная сцена прощания, вслед за которой жизнь главного героя непоправимо меняет свое течение и принимает другой оборот, неожиданный и не всегда приятный, и все-все зрители наизусть знают, что так будет. И кто-то в зале зажимает рот рукой, а другой комкает и кусает платок, а по щекам у него молча струятся слезы, а некоторые безуспешно пытаются сглотнуть застрявший в горле комок, и они прищуриваются, глядя на экран, который расплывается у них перед глазами в разноцветное пятно, а кто-то встает и в ярости уходит, потому что ему пришлось в жизни пройти через то же самое и он не простил, и другой вскакивает в темноте со своего места и кричит:
— Скотина! — так он кричит мужчине под дубом, которого теперь показывают со спины, он выкрикивает это от себя и за меня тоже, и я благодарен ему за поддержку. Потому что одно я знаю точно: уезжая, я не знал, как все пойдет дальше, никто мне этого не рассказал. И у меня не было никаких предпосылок, чтобы понять смысл только что прожитой мной сцены. Поэтому я метался между моим местом и задним рядом кресел, тело свербила внезапная неясная тревога, я сел, потом снова встал, и пересел на совсем другое место, и снова вскочил, и так я метался, пока в автобусе не появились и другие пассажиры. Я видел в зеркале, что шофер не сводил с меня глаз, ему надо было еще удерживать автобус на поворотах неровной дороги, он был смущен и нервничал, но смотрел на меня и ничего не говорил. На полпути к Иннбюгде, на той остановке, где река разворачивается и уходит в лес в сторону Швеции, сели две семьи с детьми, собаками, сумками и авоськами, у одной тетки была курица в клетке, она квохтала и кудахтала, и я велел себе сесть на свое место и сидеть, и в конце концов заснул, прижавшись щекой к дребезжащему стеклу, оглоушенный шумом ревущего в ухо мотора.
Я открываю глаза. Голова на подушке какая-то тяжелая. Я спал. Вытягиваю руку и смотрю на часы. Прошло полчасика, не больше. Но все равно странно. Тем более я только встал, к тому же позже обычного. Отчего я так устал?
За окном совсем светло. Я порывисто сажусь и спускаю ноги на пол, но меня вдруг ведет, начинает кружиться голова, да так, что меня уносит вперед и, не в силах остановиться, я валюсь на пол плечом вперед, в глазах всполохи. Я еще услышал, как я громко и чужим голосом застонал в момент удара. И вот я лежу на полу. И мне больно. Черт возьми, ну надо было. Осторожно, стараясь не напрягать себя, дышу. Это не так легко. А умирать мне рано. Я еще крепкий. И лет мне всего шестьдесят семь. Трижды в день я гуляю с Лирой пешком, правильно питаюсь и не курю уже лет двадцать. Казалось бы, я делаю достаточно. Во всяком случае, чтобы не помереть вот так внезапно, чтоб не валяться тут. Наверно, надо пошевелиться, но страшно: а вдруг не получится, и что мне тогда делать? Телефона у меня нет. Я все медлил, не устанавливал, хотел оставаться недоступным. Но и себя лишил доступа к другим, это достаточно очевидно. Сейчас особенно.
Я лежу, не шевелясь и закрыв глаза. Пол холодит щеку. Пахнет пылью. Слышно, как дышит лежащая у печки на кухне Лира. Мы с ней должны были бы выйти на прогулку давным-давно, но она терпеливо ждет, не пристает. Меня подташнивает. Наверно, это симптом, который должен мне что-то подсказать. Жаль, я этой подсказки не понимаю. Но дурноту чувствую. А потом вдруг как разозлюсь! Сильно зажмуриваюсь, погружаюсь взглядом в себя, перекатываюсь так, что колени оказываются под пузом, берусь рукой за косяк и медленно встаю на ноги. Колени дрожат, но держат. Потом долго не открываю глаз, жду, пока тошнота совсем развеется, но наконец поднимаю веки и вижу Лиру, она стоит передо мной и смотрит мне в глаза своими умными глазами внимательно и чуть искоса.
— Утро доброе, — говорю я без тени смущения. — Пойдем наконец.
И мы идем. Сперва доходим до прихожей, ноги еще дрожат немного, я надеваю куртку, без большого труда застегиваю ее, выхожу на крыльцо впереди тыкающейся в ноги Лиры и надеваю сапоги. Я внимательно прислушиваюсь к себе, пытаясь понять, не дал ли сбоя отлаженный и притертый механизм, каким все-таки является тело немолодого человека, но разобраться не так легко. Не считая тошноты и занемевшего плеча, все как будто в порядке. Легкость в голове больше обычной, но в этом тоже ничего странного, я же только что валялся на полу в нокдауне.