Шрифт:
Я понимал, что на раннее спасение рассчитывать не приходится. Меня никто не будет искать как минимум до утра. Но утром Кузнецов, во-первых, обнаружит в кабинете телефон, браслет и одежду. Блин, как же некстати все с Дашкой получилось – уходил бы я из кабинета в нормальном режиме, уж браслет с трубкой точно не оставил бы, а с такими маяками поди меня потеряй. А если бы бандюки попробовали их отключить, включился бы тревожный сигнал, ставящий на уши весь «Телеком» и службу безопасности. А я, баран, сам, своими руками... Ладно.
Во-вторых, оккупировавший мой кабинет Кузнецов не обнаружит обещанных документов. Наверное, подождет немного для приличия, потом все-таки начнет искать – тут все и завертится. Жаль, машина в поисках не сыграет – обязательное оснащение навигацией, союзной или спутниковой, в зависимости от заказчика, даровалась только «кипчакам». В «единичке» потребительской электроники было ниже низшего – моя задача была рапортовать об удобствах управления и размещения. Машина погибла, жалко ее, но задачу мы с нею перевыполнили: теперь я могу отрапортовать не только о водительских и пассажирских ощущениях, но и о том, каково приходится размещенным в пассажирском отсеке коврику, эротоману и алкашу.
Еще я могу рассказать, каково приходится побитому, плохо экипированному путнику, зимней ночью пересекающему стык тундры и тайги. Несладко приходится. Лицо костенеет, ноги скрючиваются, а забитые в карманы руки склизко твердеют, как упаковки крабовых палочек. Зато дыхание еще не горит, пот на тело пленкой не ложится, и под курткой и капюшоном терпимо, несмотря на отключенный подогрев. Я экономил батарейку, твердо решив, что эту ночь, наверное, переживу самостоятельно, с рассветом разверну светособирающие элементы, да и самому на солнце будет попроще. А к вечеру меня найдут. Вот если не найдут, батарейка пригодится. Найдут, конечно, но пусть НЗ будет.
А вот, кажется, подъем. Точно. Дальше будет легче, ну, не легче, а понятнее.
Склоны оврага сходились птичьей грудкой, крутой, зато невысокой и с хорошим булыжным рельефом – будто торчали из стены перебитые, но не разорванные хребты нескольких вмурованных драконов, слабо заснеженные и вроде не скользкие. По одному из хребтов я и выбрался – медленно, аккуратно, но все равно постанывая и совсем отмораживая руки. Наверху стало полегче, но я не стал передыхивать, воткнул задубевшие культяпки в ледяные карманы и пер, подвывая, через сугробы придорожного бруствера, пока не выскочил на разметенную протекторами неровную полосу.
Белоюртовский тракт. Дальше по прямой на северо-запад.
Я задрал голову и, переводя дыхание, некоторое время смотрел на звезды. Звезды были тихие и лютые, как дырки в плащевке, прикрывающей дуговую сварку. Пар из носа смыкался с малоразборчивой мутью, запачкавшей полнеба и почти всю убывшую на четверть луну, выражение которой казалось совсем непонятным. Ну и ладно, будем считать, в гляделки я выиграл.
Точно, на северо-запад. И фиг меня что собьет.
Уверенности в этом мне хватило до рассвета. Вернее, до рассветного часа, который я не отследил, а вычислил. Настоящего рассвета в тот день не случилось, потому что случилась пурга. И вот она вышла настоящей до жути и до смерти. Пожалуй, что моей.
Начала пурги я умудрился не заметить. Брел себе по все более заметному шинному следу, сто шагов левым боком, поддерживая его ладонью и локтем, сто шагов правым, отжимая вверх воющее плечо, сапог уплыл, ботинок выскочил, воткнулся, уплыл, сапог выскочил, уткнулся, уплыл, девяносто девять, сто, проворачиваемся. Идти носом вперед почему-то совсем не получалось, брел, досадуя на хмарь перед глазами и свист за ними, на толстый шар, дергающийся ниже виска и отдавливающий то ли среднее ухо, то ли глазное яблоко, то ли зубы, а что именно – не понять, и это бесит до слез, но плакать нельзя – ни сил, ни слез нет, а слезные дорожки замерзнут и, как две бритвы, снимут лицо.
Когда этот образ стал совсем явным, а хмарь снаружи головы и шар внутри ее небывалым образом принялись превращать глазные яблоки в груши, я наконец-то с усилием отодрал взгляд от заплывших полос в снегу. И чуть не грянулся между этих полос, потому что решил остановиться, а довести сигнал до ног не сумел, так что затылок устремился туда, куда сами собой уплывали сапог, а потом ботинок.
Удержался, будто вилами в бок на лету подхватили. От мысли, что вилы, наверное, – осколки костей, рвущиеся наружу сквозь пучки мышечных волокон, стало тошно, но тошнее было от неба – белесо-серого и мохнатого, как плесень на забытом киселе. Ни звезд, ни луны, ни солнца на этом небе не было, а были только стужа, тоска и далекий свист. Я принялся лихорадочно соображать, как работает моя новая походка, вспомнил, запустил механизм локоть-ботинок-сапог – и тут на ресницы мне пали первые хлопья снега. Сразу хлопья, слипшиеся колобки обломанных снежинок. Еще четыре шага – и ветер хлестнул по лицу, будто индевелым веником. Веник сразу вырос во всю дорогу, небо и землю, не веник, белая волна напалма, выжигающая все, что не смелось.
Она поймала меня на полушаге и едва не вмяла в трассу, сломав в коленях и поясе. Я всхлипнул, кажется, и застыл на месте враскорячку, подбирая ноги и застывая в позе, позволяющей переждать любую качку и порыв ветра. Но порыв не собирался заканчиваться, он собирался длиться вечно, рвать лицо, выворачивать веки, тонкими чешуйками отслаивать и отламывать нос и щеки, угнетающе свистеть, лезть тонкими студеными щупальцами под капюшон и куртку – и выдирать куски тепла сперва из-под одежды, потом из-под кожи.