Шрифт:
Искупительное деяние в сознании Церкви тесно связано с понятием Жертвы. Прежде всего это — Жертва Божия: «Так возлюбил Бог мир, что Сына Своего единородного отдал, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную». Сам Сущий входит в мир, который отпал от Него и оказался во власти зла. Сам Творец принимает участие в муке твари, чтобы открыть ей путь к высшей жизни. Это божественное Жертвоприношение начинается уже на заре бытия, когда свет Логоса загорается во тьме падшего мира. Поэтому апостол Иоанн называет Слово «Агнцем, закланным от создания мира» [11].
Но нельзя обойти молчанием и то, что агнец в Ветхом Завете был также и жертвой, приносимой людьми. Именно с этим непорочным агнцем сравнивает Второисайя Слугу Предвечного.
И здесь во всей остроте встает вопрос: имеем ли мы право переносить на евангельскую тайну этот древний образ кровавой жертвы? Ведь она понималась как «выкуп» и, следовательно, сделка! Не мыслим ли мы в таком случае Бога в виде деспота, требующего крови для того, чтобы смыть оскорбление? Тень этого кощунственного понимания тайны витала над страницами многих теологических книг. Древние и средневековые богословы, видевшие в жертвенном обряде лишь умилостивление, задабривание, почти что подкуп грозного Божества, приходили порой к чудовищным и абсурдным толкованиям догмата, вроде того, что крестная кровь была выкупом дьяволу за человека [12].
Но если таков смысл Искупления, то как совместить его с евангельской Любовью, которую предчувствовал уже и Ветхий Завет? Если же это понимание невозможно, то для чего был сохранен символ Агнца и Жертвы?
Соблазн порождается здесь главным образом узким, односторонним толкованием жертвенной символики вообще. Верно, что в жертве был и магический аспект, мотив подкупа и сделки, но этой низменно-лубочной стороной смысл ее не может исчерпываться. Более того, не кто иной, как пророки, с крайним негодованием говорили о таком недостойном «служении» Богу, и, тем не менее, саму жертву как принцип они не отвергли. Почему? Не означает ли это, что они усматривали в ней нечто более серьезное и возвышенное, нежели суеверная толпа?
Библия указывает на жертву как на древнейшее проявление благочестия (Быт 4, 3). И действительно, ее искони знали все народы, поэтому именно в древнейших преданиях человечества следует искать ответ на вопрос, в чем сущность жертвенной символики.
С отдаленнейших времен кровь означала для людей принцип жизни. Ритуалы с участием крови знаменовали закрепление «кровной», жизненной связи их совершителей. Приносимое на алтарь животное почиталось в первобытном мире воплощением божества. Своею кровью оно соединяло участников обряда. Иными словами, главным в жертве был знак сопричастия Высшему, сочетания людей с Ним и через Него — между собой.
Это относится и к другому аспекту жертвы, о котором уже было сказано выше, — аспекту трапезы. Вкушая во время священнодействия плоть сакрального животного, древние искали все того же: обретения единства с Богом, ощутимого отождествления с Ним.
Следовательно, идея кровавой жертвы имела в основе своей не столько сделку, сколько жажду подлинного богообщения. Мистерия алтаря была прообразом богочеловеческих уз [13].
В свете этого становится понятным, почему величайший пророк Ветхого Завета, а вслед за ним и Новый Завет дорожили этим символом и обращались к нему, когда говорили о спасении мира.
Существует мнение, что, отождествляя искупление с жертвой Страдальца, Второисайя мог находиться под впечатлением мифа о страждущем божестве, с которым познакомился в Халдее [14].
Однако вавилонский бог Таммуз не изображен в мифе добровольной жертвой, и поэтому фигура его лишь внешне напоминала образ Мессии-Страстотерпца.
К преддверию центрального события мировой истории пророка подвели не языческие мифы, но крестный путь служения лучших сынов Израиля, апостолов Ягве. За их скорбными и героическими силуэтами он различал в дали веков образ Пророка и Ходатая, Который перекинет мост над пропастью, отделяющей человека от Бога.
В библейском мессианизме, начиная с Исайи Иерусалимского, ясно намечаются две линии, сходящиеся воедино только в Евангелии: чаяние Помазанника Ягве и вселенская Теофания. Второисайя сказал о Мессии самое большее, что мог сказать о Нем Ветхий Завет, и он же из всех пророков нарисовал самую яркую и полную картину Царства Божия. Это Царство всегда было живым средоточием его проповеди.
Следуя Иеремии и Иезекиилю, пророк видел в освобождении Израиля знак приближения Царства. Исход из Вавилона как бы сливался в его глазах со всеобщим спасением. Здесь сказалось то сокращение исторической перспективы, которое было столь свойственно многим провидцам. Но и сама ошибка пророка имела значение для его современников. Вера в то, что искупительное деяние Бога должно свершиться сегодня же, придавала словам Исайи Второго особую силу.
Вскоре после его первых выступлений до пророка дошли взволновавшие его вести с Востока. Над народами и царствами поднималась фигура, в которой Второисайя увидел вершителя Божиих судеб.
То был Куруш Ахменид, или Кир, персидский царь, перед которым одно за другим склонялись государства Азии. В отличие от прежних покорителей мира, он не оставлял после себя сожженных городов, не угонял людей на чужбину, не разрушал храмов. Многие приветствовали Кира как желанного освободителя. Не несло ли и Израилю его появление долгожданную свободу?