Шрифт:
Разговор был вне морали, вне божеских и юридических законов. Он велся за границами правды и неправды. И я поняла в тот момент, что значит человеку взвалить на себя одного ношу, даже если этот человек своеволен и силен. Я будто находилась в эпицентре личности другого человека, на той глубине недр души, где формируется и отыскивает себе опору единоличное решение.
«Разве не она, Александра Петровна, — думала я, — приказала уложить меня, здоровую, на носилки, чтобы спасти от разлуки с моим сыном, уберечь от этапа? Я приняла это как защиту, была благодарна. И все? Вот, значит, как это происходит». С ухающим сердцем ринувшись за ней в эту пропасть, я поддержала ее: «Да, скажите — асфиксия. Да, скажите — нечаянно!»
Она отвела от дочери суд.
Мгновенно и чутко откликающаяся на чужие беды, действующая там, где остальные боязливо отступали, оплачивающая свои и чужие страсти риском и мукой, Александра Петровна была могучей натурой. Ее безоглядной отдачей профессии и людям, когда она бралась кого-нибудь вылечить, вызволить и защитить, была спасена не одна, а множество жизней.
Личность человека живее и шире закона. И Боже мой, как трудно, как одиноко и страшно быть живее и шире. Когда наши жизни решал не закон, а «тройки» и суды, это был всепотрясающий урок противостояния и сражения. Человек сам себе — высший судья.
— Можете сделать для меня одолжение? — будто стыдясь своей слабости, спросила однажды Александра Петровна. — Люблю рассказ Горького «Хан и его сын». Разучите его для меня.
Второй по счету начзаказ я тоже прочла на колонне со сцены. Ей этого было мало.
— Договорилась с командиром. Вас выпустят за зону. Сегодня собрание в клубе для вольнонаемных. Прочтите им.
В клуб разом пришли все «вольняшки». На крошку-сцену водрузили стол для президиума. Объявили начало собрания. Произносились вспученные, остекленелые слова: «Повестка дня, бдительность…партия Ленина — Сталина, драги народа…разное…»
Затем меня позвали, и я начала читать:
«Был в Крыму хан Мосолайма эль Асваб и был у него сын Толайк Алгалла. Хан был стар, но женщин в гареме было много у него. И они любили старика, а он любил одну казачку-полонянку из днепровских степей..»
Рассказ поведовал о том, как отец и сын любили эту женщину, как, не сумев друг другу ее уступить, решили бросить ее в море с горы и как старый хан сказал: «..лее мертвое — одна любовь женщины жива. Нет такой любви — нет жизни у человека, нищ он, и жалки дни его». И о том еще поведовалось в рассказе, как, не пережив утраты, старый хан сам бросился с обрыва вниз.
То, о чем гласила легенда, было, вероятно, трепетнее происходившего вокруг, и несколько минут назад равнодушно за что-то голосовавшие вольные люди, возможно, потому теперь и плакали.
Великое спасибо Александре Петровне за догадку прислать гонца, сообщившего о появлении за зоной Филиппа Яковлевича. Я и мысли не допускала, что он решится теперь приехать.
Стоя на пороге дежурки неестественно оживленный, он уже протягивал руки, чтобы обнять.
— Как Юрочка? Каким стал мой сын? — отстранилась я от него, полагаясь на то, что охватившая лихорадка своим ходом собьет растерянность и смятение во что-то твердое, способное хоть временно заменить меня.
— Какая дикость, что мать должна задавать подобный вопрос, — патетически воскликнул он и без паузы, уже смеясь, рассказывал:
— Если бы ты видела, как он ломает игрушки, как расправляется с ними, как летит мне навстречу, когда я возвращаюсь с работы. Он нас так радует! Он так нас веселит!..
Я уже не сомневалась в том, что в действительности он жалеет и любит Веру Петровну. Сделав свою генеральную ставку, она продемонстрировала, с какой степенью отдачи может ухаживать за его и моим сыном во имя того, чтобы «хоть прислугой, но быть рядом» с ним. Для него это стало жизненным открытием, льстило и возвеличило его в собственных глазах.
Подчинившись непреложному закону вольнонаемных: не иметь ничего общего с зеками, Филипп Яковлевич был нынче «отряхнувший с ног пепел». Имея теперь репутацию не просто «опомнившегося грешника», но даже «распнувшего» этот грех, он и по службе продвигался успешнее.
Я не списывала вины с себя. Была уже тем виновата, что, не выбравшись самостоятельно из лагерного омута, поверив ему, сочинила из того «душеспасительную историю». Вернее было объяснять его поступки распущенностью и эгоцентризмом. Давний страх перед этим человеком подмял способность угадать его до конца. Нынешний имел другой характер. Я и сын были у него в заложниках.
Надо было отыскать точный и осторожный способ поведения с ним, как с силой, характер которой был мне неподвластен.
Душу и мозг сковывал и пытал помысел о будущем: сына, их, моего. К моменту освобождения Юрику будет четыре года. Как они определят мое место в сознании сына? Уже сейчас и на ближайшие три года важно было это и только это! Считая себя дальновидной, я отказалась от каких бы то ни было объяснений, остереглась назвать вещи своими именами, поддержала «миролюбивый» тон, каким бы чудовищным и искусственным он ни был. И, вопреки всему…еще малодушно цеплялась за мысль об остатках чего-то человеческого в отце моего сына: «Он знает, как я хотела ребенка, помнит, в каких муках он появился на свет. Если он пожалел Веру Петровну, сжалится потом и надо мной».