Шрифт:
Прекратил свою работу движок, подававший электричество. Свет погас. Не расходясь, мы режимными диверсантами сидели в каморке за сценой. Вполголоса говорили, слитые сумерками и музыкой в „общую душу“. Кто-то тихо пел под гитару. Я так за всю жизнь и не поняла: каким это образом удается забыть каждодневные лишения и тяготы, едва чей-то голос выводит: „Вот вспыхнуло утро, румянятся воды…“
На улице лил дождь. Выл ветер. Мы непозволительно медленно шли по колонне. Коля провожал меня к корпусу. Я не знала, что будет дальше. Он шагнул за мной.
Всегда во всем неуверенная, сомневающаяся, я в тот момент личной волей и властью отменила для нас режим и запреты зоны. Была абсолютно уверена в том, что ничто недостойное не посягнет на эти мгновения жизни.
И ничто не посмело.
Слепящее сочетание неискушенности и огня. Истинно, оно сулило счастье и погибель…
Пытаясь перевести на человеческий язык все, что предшествовало нашей встрече, мы рассказывали друг другу:
— Я выходил в тамбур, когда ехали в поезде. Ветер рвал, бесновался, готов был сбить с ног, я глотками хватал воздух. Тоска гнала, душила… вглядывался в темноту, вслушивался в голоса. Я ждал, ждал…
— А я ночами выходила в зону, в холод сырых испарений тайги. Слышала, как разбухает земля, как звенят звезды. Казалось, вот-вот произойдет что-то невероятное…
— Кто у тебя есть?
— Сын. Сестра. А у тебя?
— Кроме матери, никого. Только не знаю, где она и жива ли.
— У меня еще есть учитель — Александр Осипович Гавронский.
— Я с ним знаком. Красивый человек…
…Тупой удар балкой о чугунную рельсу. С какого света он донесся? Имя этому звуку: реальность, лагерь, Межог. Пять часов утра. Несводимость сфер чувствований. Почти шок. Боль. И удивительная мощь простой радости, которой под силу посчитать на сей раз лагерь не главным. Брось себя сам в оковы, чтобы меньше их замечать. Сейчас торжествует другое!
Раздача лекарств. Завтрак. Перевязки. Я уже крутилась в заботах и делах. Глянула в окно. Против него на пне сидел Коля. Необходимость неотлучно быть рядом была осознана обоими сразу.
— Занимайся своими делами. Я буду сидеть здесь. Я не помешаю, — просил он, войдя в дежурку.
Три дня пребывания ТЭК — мгновения небытия, счастья и страха перед неизбежностью расставания. В корпус зашел товарищ Коли.
— Познакомься. Мой друг Жорж Бондаревский.
— Да. Очень рада…
— Мне так не кажется… вижу, вам не до меня! — понял пришедший.
Коля! Николай Данилович! Как мало и как все я знала о нем уже тогда.
Весь новый набор заключенных военного времени имел преимущественно одну и ту же статью: 58-я, часть 1-я — „измена Родине“.
По этой страшной статье Коля был приговорен к расстрелу. Через два месяца расстрел заменили десятью годами. К познанному самой прибавилось пережитое им: реальность пятидесяти семи суток ожидания, когда вызовут на расстрел. Я представляла ее себе лишь до какого-то предела. Коля через это прошел. Час за часом пережил эти пятьдесят семь дней и все жуткое, что им предшествовало: плен, немецкие концлагеря. В Польше он работал в театре, поэтому при аресте ему вменили в вину и плен, и работу в оккупированной стране.
Лучшая пора его жизни — годы учебы в студии Юрия Александровича Завадского в Москве и в Ростове.
„Мы должны быть вместе. Мы будем вместе работать, необходимо вернуться в ТЭК, чтобы быть рядом“, — в десятки раз повторенных фразах были надежды на жизнь. Поистине в тэковском наряде для меня теперь слились обе жизненные цели: и Юрик, и Коля.
До сей поры вопрос о наряде вязнул в обстоятельствах, которые дирекция ТЭК объяснить не могла. Они подавали прошения. Управление СЖДЛ не отзывалось.
— Я сделаю все! Все, что в силах и выше сил! — твердил Коля при прощании.
За ним, за последним, как и при отъезде Юрика, двери вахты захлопнуло ветром. В межогской зоне я снова осталась одна. На какое-то время хватило изумляющих воспоминаний. Встреча с Колей — переворот, круча, наброшенное чем-то могучим лассо. Я не узнавала себя. Вот, оказывается, что означает любить. Это ко мне пришло впервые! Впервые в жизни. В неволе!
Внутрилагерная переписка целиком была на откупе у добросовестности командировочных, передвигавшихся с тем или иным заданием от одной колонны к другой.
В одном из переданных таким образом писем Коля писал: „Ты получишь это письмо, по-видимому, в знаменательный день моей жизни. Ты его знаешь. Этот день был гранью между смертью и жизнью. В 1946 году в этот день, в 12 часов дня, было провозглашено помилование. И после 57 суток мучительного, безвестного ожидания расстрела в камере смертников меня перевели в общую камеру. С того часа началась другая жизнь. Вспоминая теперь все, я не верю, что это было со мной.
Сейчас я встретил Тебя, что значит — обрел себя.